– Я уже устал вам доказывать, что колдовство исходит оттуда.
Но мужчины за своим занятием его не слушают.
После того как корова забита, ее кромсают на мясо, рубят кости и варят всё это в трех котлах без соли и специй. После этого каждый, связанный с покойником узами родства или закона, ест. Люди сидят на полах в доме, на дорожках, на земле двора и снаружи на улице. От ужасного вкуса они шипят и хмурятся, но помалкивают из боязни разгневать предков, которые сейчас наблюдают и судят как живых, так и мертвых. Кухарка, рабыня, слуги и Соголон просто наблюдают.
Тем же самым днем между женщинами вспыхивает перепалка.
– Усмирите ваших чад, не гневите духов, – требуют сестры госпожи, у которых детей поменьше, даже если сюда приплюсовать даму госпожу Моронго с ее девятью.
– Это мы-то – «усмирить»? Да это ваши самые громкие, самые взбалмошные, самые избалованные и драчливые! – отвечают им женщины Комвоно, сестры и невестки хозяина.
Дама госпожа Моронго взывает к порядку, говоря, что покойный еще не ушел, а когда он несет послания предкам, его поведение привлекает духов. Кроме того, всем известно, что злые духи любят кучковаться именно на похоронах. На что сестры хозяина отвечают:
– Вы все такие же тупицы, как ваши мужья. Да зажгите в каждом окне по фонарю, и никакие злые духи сюда не сунутся, вот и всё.
Тогда дама госпожа Моронго, подбоченившись, встает перед сестрами и невестками Комвоно и, шаркнув по грязи ногой, как лошадь копытом, громко фыркает.
– Это кто здесь тупицы? Да у вас еще волосы где положено не проросли и титьки не вспухли, когда ваш брат женился на деньгах и собственности моей сестры! – восклицает она. – Комвоно легендарный клан воинов, но те войны давно закончились.
Это больно задевает всех Комвоно, потому как громкое имя – это всё, что у них есть.
– Вы все просто боитесь, что у ваших детей есть глаза, которыми они могут видеть то, чего вам не разглядеть, – язвят они.
Сестра, глянув через двор, замечает Соголон и окликает ее – в первый раз, когда кто-либо из родни с обеих сторон обмолвился с ней хотя бы словом.
– Эй, ты! Да, ты, вся в зерне, которое мне скармливает эта стерва кухарка. Сколько тебе годков?
Соголон растерянно стоит возле амбара, чувствуя на себе взгляды, и не знает как быть.
– Вы это мне, госпожа?
– Ну а кому ж еще, чудная? Сколько тебе лет?
– Десять и еще три, госпожа.
– Хм. – Она дает этому вопросу умереть, прежде чем перейти к следующему. – Получается, ты еще дитя. Скажи-ка мне, детка, скажи всем этим драгоценным мудрейшим дамам, ты не замечаешь здесь по ночам каких-нибудь духов? Тебя кто-то из них беспокоит?
Соголон внимательно оглядывает сестер и невесток, родственников по линии хозяина и хозяйки, не разбирая, кто из них кто. Четверо с одной стороны, трое с другой, и все похожи друг на друга больше, чем хозяин с хозяйкой.
– Нет, госпожа, никого не вижу, – отвечает она.
Хотя всё, что она делает, это наблюдает. А затем смотрит за самим своим наблюдением; всматривается вплоть до выявления корневой сути того, что подчас не ее ума дело. Так, через два дня она узнаёт, какой брат и какая невестка, какая сестра и какой зять меж собой ближе, чем те или иные супруги в своей венчанной жизни. Всё свое время она проводит, глядя наружу, и в этой по-прежнему прибывающей толпе всегда отыскивается кто-то новый, кого можно понаблюдать и поизучать своим внутренним взором. Однако для нее эта причина не основная. Уже через два дня больше ничто не вызывает в ней любопытства ни к этим людям, ни к их миру, и всё же она не спит ночами до рассвета, а в дневную пору чувствует себя вялой.
Соголон приглядывается к себе в предвкушении перемен, потому что знает, что они грядут. Может статься, они уже здесь, изменения в ее голосе, походке, мимике, когда люди задают ей вопросы. Ей неведомо знание, что находиться в одной комнате, видеть, как смерть приходит и уходит, унося чью-то чужую жизнь, тебя в каком-то смысле пятнает, метит. Это ощущается ею иначе. Иногда возникает тяжесть, подобная той, что случается с ее телом раз в две четверти луны, лунная кровь. Хотя не совсем так – оно наваливается как быстрая болезнь, задерживаясь дольше, чем хотелось бы, а затем уходит по своему усмотрению. Соголон не может описать этого даже себе самой. Не жар, но ощущение, что тебе медленно обжигает голову; не боль, но что-то определенно саднящее, больше похоже на беспокойство, гнусное, неотвязное. Редкостно неудобная штука, когда не можешь решить, мысль это или чувство. Словно что-то сидит в затылке, примерно как в первый раз, когда кто-то дал ей кофе. Да, пусть будет кофе. Неловко сравнивать с чем-то настолько легким, но с чем еще? Ночами оно усугубляется; голову охватывает сбоку, зябко проходит по плечам и дрожит на кончиках пальцев, вызывая желание разрезать кожу и выбраться из нее. Этого хочется так сильно, что, кажется, Соголон готова содрать ее с себя как шкурку плода. Только так она и может думать об этом; о ползучем жаре, который не жар, о боли, которая не боль, о безумии, которого, собственно, и нет. Просто это… да кто ж его знает. Никакие размышления не проливают на это свет. Соголон видит в поварне огонь и дерзко думает, а не сунуть ли в него руку – не чтобы серьезно обжечься, а причинить себе примерно такую боль, чтобы этот ночной ползучий побег, как она стала его называть, уполз восвояси. Вышибить клин клином, так сказать. Когда братья забывали ее покормить, голова иной раз взлетала в неизъяснимой муке, словно злясь на саму себя, и всё, что оставалось делать, – лупиться головой о стенку термитника, опять и опять, пока одна боль не одолевала другую, и тогда, случалось, пропадали обе. Ползучий побег в голове вызывает острое желание от него избавиться. Но нет, она знает, что это не пройдет никогда. Оно является к ней из вечера в вечер и лишает сна, иногда утром, за собиранием зерна или при виде одного из братьев хозяина, а то и просто без причин – например, когда она замечает у себя в тунике дырку или видит закат не с оранжевым, а с багряным оттенком.