И вот сейчас мальчик вдруг понял, что приходит к старику раз за разом. Он думал, что приходит лишь в самом крайнем случае, а оказалось, что крайним случаем был каждый день. Когда тупая боль в висках, тяжесть в груди и сухость во рту, когда не продохнуть, когда уже не видно перед собой ничего – он приходил к старику и потихоньку, понемногу мир становился чуть более выносимым и можно было пережить следующий день. Но к вечеру опять становилось очень плохо, и мальчик опять шёл к старику.
Однажды, когда Го Юй только подходил к углу двух улиц, он увидел рядом со стариком машину отца. И ногу, возвращающуюся обратно в машину, и сердитый рывок двери. Можно было больше ничего не слышать и не слушать: сюда ему тоже теперь нельзя. Вечером они опять будут говорить ему о чести семьи и обществе, подобающем и неподобающем. Будут звенеть в ушах снова и снова бесконечные пафосные завывания о необходимости подготовки к экзамену, ученье свет, неученье тьма, таблицы и теоремы.
Парень вдруг ощутил всей кожей, как эта паутина опускается на него липким маревом, почти невидимым, но таким ощутимым, что уже не вздохнуть совсем, как будто вот прямо здесь, посреди улицы, полной людей, он опустился под воду и тонет, а никто не видит, и некому его вытащить, и воздуха уже больше нет, и не крикнуть.
Его окликнул старик. Он никогда обычно первый не окликал, как будто каждый раз давая выбор – заметить или нет, признать знакомство или пройти мимо. А тут окликнул и подошёл, сам. Его рабочая тележка почему-то была перевернута, стул посетителя валялся без третьей ноги.
– Это не значит, что нам нельзя будет встречаться, – твердо сказал старик. – Я бываю в заброшенном монастыре после пяти.
– Каждый четверг? – с бьющейся сумасшедшей надеждой спросил мальчик.
– И каждую субботу, – ответил, улыбаясь, старик.
Два раза в неделю можно было опять учиться дышать. Там было холодно, в старом монастыре. Затянутый илом пруд, в котором раньше росли лотосы, а теперь валялись обломки мебели и разноцветные пластиковые пакеты. Наглухо замурованный горбатый мост (чтоб не утонули местные дети) и маленький коричнево-оранжевый домик: всё, что уцелело от большого монастырского комплекса. Правда, рядом с домиком сохранилась печь для сжигания пожеланий и бумажных денег для покойников. Она уцелела каким-то чудом, должно быть, начальник свалки, под которую была отдана основная территория монастыря, сам был немного верующим человеком. Потому и не стал разрушать маленькую крутобокую печь, похожую издалека на детскую пирамидку, неловко слепленную из глины или песка.
При монастыре, еле действующем, жило полтора монаха в длинных оранжевых балахонах, а также вечное племя кошек с котятами, среди которых иногда затёсывались и приблудные щенки или больные собаки. Больных монахи лечили как могли, и хоть к ветеринару они не ходили (то ли потому, что не имели на это денег, то ли потому, что не знали о существовании подобных врачей), но благодаря то ли действенности святых молитв, то ли теплу и любви, то ли разным травяным настоям, уверенно приготовляемым загорелыми морщинистыми руками, – но почти все больные животные поправлялись.
Некоторые из них даже находили дом среди прихожан, а остальные так и оставались на территории монастыря и прилегающей к нему помойки – большой хвостатой сворой. Те же, кто умирал, находили свое упокоение в жесткой монастырской земле. «Я тоже хотел бы вот так лежать здесь с ними», – вдруг иногда неожиданно для себя думал мальчик, глядя на маленькие хмурые холмики у монастырской стены.
В это время, после пяти, как раз догорали последние благовония, и их горьковатый аромат медленно стелился над горами мусора, в сумерках, кажущихся просто холмами и кустами, над парой ещё не развалившихся беседок с загнутыми весёлыми углами красноватых, крытых под черепицу крыш. Иногда в этом призрачном воздухе казалось, что всё будет хорошо, что пройдёт трудная полоса, и вот уже скоро, совсем скоро маленькая девочка с тёплыми руками будет радостно бежать к нему навстречу. И он будет провожать её до дому, и потом они будут вот так же просто сидеть в комнате на диване, махая ногами и болтая обо всём на свете.
Пока же было только тёплое осязаемое молчание старика, а ещё он тихо спрашивал иногда: «Плохо тебе?» И от всего сердца, от всей боли души ему выдыхалось в ответ почти такое же тихое: «Да». В ответ старик только приобнимал за плечи, и больше можно было ничего не говорить.
А с утра и днём было всё так же: на физкультуре, раздирая виски до изнеможения, нарочито весело и безмятежно одни и те же бравые выкрики: «Раз, два, раз!»
И снова, и снова одно и то же, хором – и вдруг он понял, как полюбил эти уроки, когда в нестройном гуле чужих глоток он начал различать её голос. Звонкое чириканье маленького отважного воробушка.