Федор Иванович был возвышенно-простоватой натурой и поэтому не мог знать, что любое поэтическое откровение не более чем сезонное обострение хронического идиотизма.
«Козел! — в свою очередь, подумала Лариса Мокшина, глядя на Рокецкого с грустной и доброй улыбкой. — Лох придурочный. Надо его взлохматить».
— Вам помочь? — кинулся навстречу Федор Иванович. — Можете на меня рассчитывать во всем. Меня зовут Федор, — поставил он точку в знакомстве и бережно взял Ларису за руку.
— А меня Лариса, — представилась Мокшина. — Я не нуждаюсь в помощи, со всем справляюсь сама. — И, восхищенно глядя на Рокецкого, добавила: — А вы чуткий и сильный…
— Стой, Мокшина, не вздумай линять, зараза, — сразу же сбился с вежливого «вы» Игорь Баркалов, выходя из оперативного «жигуленка». — Тебя вчера видели с Дыховичным, заведующим второй автобазой, у него штука баксов пропала с хаты.
— Я у него на хате не была, — пошла в отказ Лариса и, выдернув свою руку из закаменевшей в судороге руки Федора Ивановича, сообщила ему: — А ты, озабоченный, иди дальше.
— Проверьте карманы, — посоветовал Рокецкому Игорь и, достав из кармана наручники, потряс ими перед лицом Мокшиной. — Соскучилась, Куница, по хозяину или как?
— Шмонай, начальник, нет у меня баксов, он меня в машине трахнул, на хату не водил.
— Ну ладно, — успокоился Игорь и еще раз обратился к Рокецкому: — Карманы проверили? Смотрите, чтобы потом претензий к милиции не было.
Федор Иванович лишь механически покивал головой.
— Поехали. — Игорь взял Ларису Мокшину под руку и повел к «жигуленку». — Посмотрим в глаза Дыховичному.
— Ох, ох, начальник, какой галантный. — Поддерживаемая Игорем за руку, Лариса села в автомобиль и оттуда помахала Рокецкому: — Чао, рогатенький…
Федор Иванович начал приходить в себя лишь после того, как, сунув руку в боковой карман, не обнаружил там бумажника. ДВЕ ТЫСЯЧИ ПЯТЬСОТ РУБЛЕЙ! Он сразу же стал бодрым и агрессивным. Повертев головой, направился к остановке троллейбуса, намереваясь ехать в первое отделение милиции, хотя туда нужно было ехать на трамвае. Две тысячи пятьсот рублей, ничего себе, зарплата за месяц!
Человек в светлом пиджаке и мятых коверкотовых брюках, наблюдавший за этой сценой, усмехнулся, глядя вслед спешащему на троллейбус Федору Ивановичу. Если раньше лицо человека было совсем невыразительным, то теперь оно стало иронично-умным, а кривоватый нос казался насмешливым и даже в какой-то мере глумливым.
Глава вторая
«Не будь я Саша Углокамушкин, если не вижу перед co6oй пьяного Ренуара. Значит, вот как ходят нетрезвые художники — «ветер в харю, а я шпарю». Сейчас увидит меня, обрадуется и попросит сто рублей на растворитель для кисточек…
— Санек! — обрадовался художник-плакатист Владимир Кузнецов, более известный в городской тусовке богемной интеллигенции под кличкой Ренуар. — Как дела? У тебя не найдется сто рублей на водку для кисточек? А то вот иду на похороны великого Клода Моне и чувствую: не дойду, засохну.
— Леня Светлогоров умер? — удивился Саша Углокамушкин, доставая из пиджака сотню и разглядывая через нее солнце.
— Повесился, — тоже присоединился к рассматриванию солнца через купюру Ренуар, — в дарагановской психушке. Пошли вместе, проводим коллегу в последний путь.
— Пойдем, — принял предложение Саша Углокамушкин. — Смочим кисточки и пойдем…
2Леню Светлогорова хоронили за казенный счет в слегка улучшенном варианте. Сыграли роль сделанные на эмоциональном уровне пожертвования хронически бедствующей богемы местного уровня и скупо, но веско высказанное мнение мэра Рокотова:
— Человек, переплюнувший Малевича в искусстве расцветки квадратов, заслуживает, чтобы его похоронили в дубовом гробу и с оркестрово-официальными почестями.
Так что Леню пришли провожать все, даже активно спившиеся творческие люди. Был на похоронах и Мурад Версалиевич Левкоев, психиатр загородной психиатрической больницы Дарагановка, в сопровождении нового главврача, бывшей старшей медсестры, Екатерины Семеновны Хрущ, и они были единственными, кто искренне сожалел о смерти художника…
Смерть
Никаких тоннелей, в конце которых виден свет, после смерти не бывает. Как не бывает и состояния клинической смерти — это условный диагноз, констатирующий на самом деле состояние клинической жизни. Если мы зачерпнем ведром воду из океана и нальем ее в аквариум — это не значит, что мы обзавелись домашним океаном. А именно этим, «одомашниванием океана», мы занимаемся, когда пристегиваем к действию Смерть такие мелкие понятия, как «клиническая», «творческая», «нравственная». Смерть невероятно роскошное действие, в ее упругой, стремительной силе даже понятие «бесконечность» становится менее масштабным и более уютным, а «вечность» похожа на кошку, нуждающуюся в ласке и защите. Смерть не объяснима жизненными словами, и говорить о ней приходится приблизительно, в режиме метафоры. Серебристо-призрачные, словно иней на паутине, колокольчиковые звучания Смерти несовместимы с канализационными мелодиями жизни. Смерть похожа на молитву Бога, обращенную к людям, а мы своим стремлением к физическому бессмертию добиваемся того, что, по мере развития нашего стремления, его молитва к нам будет звучать все тише и реже, а когда она утихнет навсегда, к нам подойдет некто Черный и Беспощадный. Он скажет всего лишь одно Слово, и оно будет последним…
— Смотри, смотри, — стал толкать Сашу Углокамушкина в бок Ренуар. — Видишь, бабку толстую в инвалидной коляске два десантника толкают?
— Вижу, — неохотно увидел Саша то, что некогда было Глорией Ренатовной Выщух. — Судьба, что поделаешь.
— Так ты знаешь? — сразу же потерял интерес к разговору Ренуар и, отвернувшись от Саши Углокамушкина, стал рассматривать лица пришедших на похороны.
«Знаю ли я? Конечно, знаю, но почему, не помню. Говорят, эта уродина совсем недавно была объемно-красивой и монументально-сексуальной. У нее убили сына в Чечне, а она в пароксизме ненависти к Кавказу задушила своего мужа, армянина Тер-Огонесяна, и сожгла хороший кабак «Морская гладь». Во дура тетка. Сына убили вахи, а пострадал христианин — армянин. И ресторан хороший был, там в долг могли студента накормить».
— Ну все, — возник рядом Ренуар. — Пойдем помянем Клода Моне, квадратиста самоубиенного.
Лицо Кузнецова уже наполнилось светом предвкушения. Рядом с ним стояла группа поддержки. Глеб Бондарев, ху-дожник-орфографист по кличке Пэдэ — Паспортные Данные, лет десять назад привлекавшийся за подделку больничных листов к суду и отделавшийся условным сроком, и Гертруда Пронкина, о которой никто ничего не знал, кроме того, что это «девушка, стремящаяся к общению с высоким искусством».
— Что все? — не понял Саша Углокамушкин.
— Закопали, — махнул рукой в сторону свеженасыпанного холмика в венках Ренуар и объяснил: — С концами…
Саша Углокамушкин почему-то посмотрел не в сторону могилы, а вслед уродливо заплывшей жиром женщины, которую признали невменяемой и не стали возбуждать против нее уголовное дело по факту убийства и поджога. Ее инва— ' лидную коляску толкали два недавно демобилизовавшихся десантника, друзья ее сына. Они направлялись к Аллее Славы, где были похоронены солдаты, погибшие на войне. Саша Углокамушкин неожиданно подумал, что нужно прийти на пожарище, оставшееся от ресторана «Морская гладь», найти там какой-то серый камень возле фундамента и зачем-то перевернуть его. Почему он так подумал, Саша не мог объяснить. Он только понимал, что с ним в последнее время стало происходить что-то странное и абсолютно ему несвойственное…