Осторожно рисую очень злые кривляки прямо на краешке зеркала, совершенно не замечая, как при этом пачкаю химической помадой свои маленькие детские пальцы. Особенно указательный. Теперь его ни за что не отмыть.
– Дядя, что мне теперь делать с Мишкой? У вас что не было глаз?
– Сама наказывала, сама бы имела глаза.
– Но ведь палец не отмывается!
– Вот и ладно. Давай мы его отрубим!
– Наум Борисович, вы неумный человек, у вас вместо копф – тухес !
– Дядя, вы идиот!
– Наум, ты старый дурак!
– Зачем он брал мою помаду!
– Ида, ты мерзавка! Кто разрешал тебе мазаться! Наум, тащи свою дочь-стилягу в чулан!
– Застрелитесь вы все!..
Весело... Идочку из чулана достают через десять минут с заплаканными глазами. Она бросает в меня вышитыми подушками-думками.
– Наум Борисович, заберите от меня этих детей!
– Мадам Есфирь, вам с детками быть полезно.
– Дядя, вы действительно сволочь!..
Трюмо при этом молчит. Маленький шейгиц после сладкого чая с крыжовником и белой булочкой с масло-сахаром безмятежно спит на расставленной у выхода раскладушке. У нового трюмо стоит старое клозетное ведро – в него будут ходить все до утра. Мы с мамой – из прихожей, а прочие домочадцы – из горенки. В светлице обеденный стол жалуется рассохшемуся трюмо:
– Такие они, сякие, все эти Вонсы, Роговские, Федоровские, Шкидченко... На шесть человек в одной маленькой еврейской семье целых четыре фамилии!.. С ума можно сойти! Столько фамилий и никакого фамильного серебра...
– Зато в душе у них золото, – внезапно отвечает трюмо и до утра замолкает...
– Полиновского съел Бабий Яр! – по-вдовьи оглашает тихую полночь древняя бабушка Фира.
– Спи, мама, Полиновского не вернешь...
– Слава Богу, все мы живы, мадам Эсфирь...
– Наум, пусть будет ночь!..
– Спи, Ева...
– У них ещё были Полиновские, – сообщают трюмо старые домашние стулья.
– Полиновского не вернешь, Полиновского съел Бабий Яр, – огорчается обеденный стол...
В трюмо проступает облик сытого немецкого генерала. Его вешают на Контрактовой площади. Под тяжестью грузного тела верхняя перекладина пружинит и срезывает петлю. Генерал в кроваво-красных петлицах летит наземь. Его подхватывают советские воины и вновь, уже на руках, подносят к петле. Генерал изворачивается как уж. Он даже кричит от ужаса. Но крик его нем. Трюмо не ретранслятор. Генерал повешен; печальным сном засыпает древняя Фира.
4
Утром, когда все ушли на работу, на базар на школьные занятия, либо уселись на лавочку у крылечка, я, оставшись один, решил вполне насладиться собственной местью.
– Амальгама – твоя мама! – передразнил меня, заглянув в маленькое окошко, хулиганистый Алик. На уроках он не был, а обычно в это время гонял голубей, либо очищал соседские яблоневые сады.
Стоял сытый украинский сентябрь с густой, чуть порыжевшей зеленью, с застоявшимися в палисадниках пестрыми коврами цветов; и утопающий в зелени красный дощатый барак не был особым исключением. Его построили одним из первых сразу после войны и одним из последних разобрали. Он стоял на Бульонской улице среди таких же бараков, вытянувшихся рядами к упрятанной теперь в бетон речке Лыбидь, названной так по имени легендарной сестры самого основоположника Киева – Кия. Но мне всегда казалось, что это не Лыбидь, а Герда, а Киев основал ее братец Кай, которого украла Снежная королева и унесла с собой на самый северный край света. Было интересно, что и у Кая, и у меня были нездоровые отношения с зеркалами. Каю осколок зеркала, войдя через глаз, попал в самое сердце, а мне из-за трюмо вчера чуть было не отрубили палец, а Иду закрыли в чулане. Как видно, с зеркалами всегда так. А тут ещё Алик смеется. Дурак дураком, а как повредить зеркалу, подсказал – и теперь потешается...
Я подошел к своему деревянно-зеркальному оппоненту. Зеркало стояло у себя в уголке. Правда, в том месте, где вчера я на нем нарисовал мерзкие рожицы, теперь смотрели на меня вполне реалистические портреты домочадцев, смеющихся надо мной, глупым. Пришлось снять со стола кухонную тряпку и провести жирно по этой карикатуре. Карикатура исчезла с первого раза, как будто это была не химическая помада, а порыжевшая странным образом за ночь пыль.