Помощник коменданта кончил писать. Сердито промокнул написанное и швырнул бумагу через стол, не глядя на надзирателя, словно тот был его личным врагом:
— В этапную тюрьму!
Надзиратель посмотрел в бумагу и стал читать по складам:
— Нити… Валентино… Да-да…
Лысина у помощника порозовела.
— Что? Что?
Надзиратель вскинул руку к козырьку.
— Виноват, господин комендант… Я еще днем докладывал вам. Этот итальянец болен. Я сомневаюсь, сможет ли он идти.
Лысина у помощника стала багровой.
— Сомневаетесь? А я нисколько не сомневаюсь. Нисколько! Понятно?
— Как прикажете. Заковать?
— Заковать.
Когда они вышли, по-военному стуча каблуками, помощник мгновенно переменил позу. Он сел поудобнее, почти развалился, даже среднюю пуговицу на мундире расстегнул. Снова взял сигарету, которая все время дымилась на краю стола, и ловко пустил в потолок колечко дыма. Потом вежливо обратился к священнику:
— Хорошая сегодня погода.
— Великолепная. Такой погоды в начале августа и не помнят.
— У вас родители землевладельцы? Нет? Я, надо вам сказать, в этом году приобрел клочок земли. Через полтора года выхожу на пенсию, а то городская жизнь надоела до чертиков.
— Мне тоже.
— Ба, вам еще ничего не может надоесть. У вас впереди еще много времени. Вот когда стукнет пятьдесят пять, тогда и говорите. Я в ваши годы мог пить всю ночь напролет, и на другой день никто не сомневался, что я проспал все восемь часов дома в постели.
— У вас было крепкое здоровье.
— Что там — здоровье! Железо, а не здоровье! Но и железо ржавеет. Сами убедитесь. А ваш рецептик все-таки не помогает.
Он поморщился и потер обеими руками ляжку.
— А как вы его пьете? С молоком или сельтерской? Моя мать каждое утро принимает его с молоком. Этим только и держится.
— С молоком! Кем вы меня считаете? Вы еще посоветуете бутылочку с резиновой соской!
Их беседу прервали. Позвякивая шпорами, вошел сам комендант и поздоровался со священником.
— Вы еще здесь? А я думал, вы в камере. Вы ведь имеете обыкновение делать свое дело основательно, а времени у нас не так много.
Помощник протянул ему портсигар.
— Пожалуйста. Попробуйте мои. Это новая марка. Ручаюсь, что даже при вашем бронхите не повредит. Во сколько сегодня?
— Ровно в двенадцать.
— На час раньше обычного.
— Да. Дело в том, что у меня теща больна. Мы ждем профессора Гольдштейна из Вены. Поезд приходит в половине второго ночи.
Тут он снова повернулся к священнику.
— Будьте так добры, приступайте. И уж, пожалуйста, так, чтобы нам не пришлось из-за вас задерживаться. Дело-то такое… И не очень возитесь с этим субчиком. Вы несправедливо поступите по отношению к дьяволу, если будете отвоевывать душу этого негодяя.
Оба они посмеялись остроумной шутке. Даже священнику пришлось улыбнуться.
Через минуту он уже поднимался на второй этаж. Младший надзиратель шел впереди, придерживая связку ключей, чтоб не звенели. Часовые у камер вытягивались во фронт, словно это был не священник, а генерал, прибывший инспектировать тюрьму военного трибунала. Такое внимание трогало его, и он всем ласково кивал головой.
Дверь камеры была открыта, и возле нее не стоял часовой. Сейчас в этом не было надобности. Осужденный сидел на полу, Руки его были закованы, от ног к железному кольцу в стене, извиваясь, тянулась цепь. По всей видимости, он буйствовал. Окно под потолком — разбито, в камере не было ни посудины с водой, ни скамейки, ни нар.
— Не можешь ли ты встать, сын мой?
От этой фразы самому священнику стало не по себе. Этот «сын» был лет на десять старше его. Ему стало еще неприятней, когда тот послушно поднялся на ноги. Он стоял, чуть покачиваясь взад и вперед, позвякивая цепью.
Это действительно был опасный субъект. Копна рыжеватых волос на голове; спутанная борода почти закрывала лицо, и из этой чащи смотрели неестественно блестящие глаза.
Священник глядел мимо этих глаз на серую стену. И начал обычным, не то печальным, не то укоризненным голосом:
— Ты знаешь, что твой жизненный путь окончен. Еще несколько часов, и ты предстанешь пред вечным судией.
Косматая голова качнулась вперед.
— Разве король не помилует меня?
Священник повысил голос:
— Не думай больше об этом — все уже кончено. Перед тобой только один путь — последний и самый тяжкий.
И он заговорил об этом последнем пути. Вначале лишь для того, чтобы побороть чувство неловкости, охватывавшее его каждый раз возле осужденных. Он все еще не привык к своей несложной роли. Он говорил о пути на Голгофу, а мысли его то и дело отвлекались в сторону, в воображении мелькали картины, совершенно непохожие на ту, которую он должен был увидеть через несколько часов за городом на опушке леса. Он находил и психологическое объяснение этой нелепости, но обозначал ее привычными для своей профессии словами. Это слабая человеческая природа, это плоть с особенной остротой ощущала перед призраком смерти всю соблазнительную сладость жизни, потому что его собственному существованию ничто не угрожало. Уста его говорили преступнику о тяжести последнего пути, о страшной каре, ожидающей за гробом не очистившуюся от грехов душу, а у самого перед глазами вставали зеленые долины, окаймленные зубчатой грядою гор, он ощущал дуновение ветерка, аромат роз…