Выбрать главу

Итак, революция 1848 года во Франции была первой волной той бури, которая прокатилась по всей Европе и достигла берегов России, точнее, русской части Польши…

— А ты, джентльмен, почему не пишешь? — сказал я, подходя к вертячему Нечесову.

— Бумаги нету…

— Возьми где-нибудь и пиши.

Нечесов точно ждал такого предложения, цапнул тетрадку с парты Чуркиной, но с той же стремительностью, с никак не ожидаемой ловкостью она выдернула тетрадку и стукнула его книжкой по голове.

— Ого! Дерется!

— А ты не цапай!

— Чуркина! Одолжите ему листок.

— Счас, — ответила она и, просунув руки в парту, вытащила несолидный дерматиновый портфельчик, с какими в деревнях ходят в первый класс; порывшись в нем, достала новую голубую тетрадь. — Ну, ты, кулема, на, — сказала она, сердито усмехаясь.

— Завтра еще неси, — ответил Нечесов.

— Ладно, принесу, пожертвую копейку…

Однако и с тетрадью Нечесов писать не стал.

— Нечесов, почему…

— А что писать-то? И так все ясно…

Обычной своей скороговоркой:

— Можно вопрос?

— Да.

— Зачем нам история?

— Вот тебе нá… Чтобы знать законы развития человечества.

— А что знать-то? Воюют да мирятся.

— Как ты быстро. Ну, а историю своего народа хотя бы знать не надо? И вообще, что за глупый вопрос? История изучает причины…

— Я по-другому читал!

— Как?

— Там сказано: «История — попытка придать смысл бессмысленному…»

— Так, по-твоему, человечество развивается без всяких законов?

— Конечно. Какие законы? Живут, и всё…

— Хорошо. А разве нет прогресса человечества? Нет классовой борьбы? Почему же мы по сию пору не ходим в шкурах?

— Вот я и говорю: воюют да мирятся. Опять воюют… И в шкурах ходят. Вот эти, — указал на Осокину, — всех зверей на шапки перевели… На воротники…

Поговори с таким! Откуда же он эту формулу взял? Неужели читал Ирибаджакова «Клио перед судом истории»? Кажется, там я встречал что-то о теориях бессмысленности истории. А ведь, в общем, он не дурак. Чувство юмора. Сообразительность…

Вся эта сцена заняла две минуты, но я уже с трудом вернулся к рассказу, снова говорил и чувствовал с возрастающим раздражением — объясняю для стен. Помните, у Гоголя: не вытанцовывается на заколдованном месте, и всё тут. И слова даже ползли теперь унылые, казенные: очнулся — слово в слово повторяю учебник. Стыдно: вдруг следят? Обежал класс взглядом, и даже жарко стало. Вот же, под носом у меня, сидит этот тихий отрок Столяров. Столяр Столяров… И опять прилежно читает учебник. Вот уж подлинно в тихом омуте…

— Столяров! Столяров! Сейчас надо слу-шать!

От толчка Гороховой он вздрогнул, удивленно взглянул на нее, на меня и улыбнулся, вежливо так и словно бы болезненно, однако учебник не закрыл, и тогда она, алея на обе щеки, сама захлопнула книжку.

— Столяров! Если это будет повторяться, можешь не ходить на мои уроки. Сиди в коридоре и читай… Безобразие!..

Опять звонок! И все насмарку. Скорее к доске. Записать задание. Надо это задание писать перед объяснением, иначе все время буду опаздывать, писать под звонок.

— Урок не кончен! Не кончен! Записать задание!

Ах, как все неудачно! Закрываю план, руки дрожат, в журнале прыгают строчки. А в классе шум, визг. Вошедший Орлов кинул в девчонок горсть ослюнявленной скорлупы. Негодяй! Пристально гляжу на него. Не замечает. Стоит боком, вытащил сигарету. Еще не легче! Закуривает.

— Орлов!

— Да что я опять!

— Ты что, с ума сошел? Курить…

— Счас выйду.

— Убрать сигарету!

Идет прочь… Ленивая походочка. Сальные немытые волосы ниже воротника, брюки в той манере, которую только такие и носят, какими-то колоколами, раструбами от колен, на правой штанине заплата, приштопана толстыми белыми нитками.

Следом идет к выходу Столяров, и ничем он на него не похож, шея тонкая, торчат в стороны сочни ушей, хлипкая спина в клетчатой рубашке, стоптанные вкось каблуки дешевых ботинок. Дитя… А какой?

— Столяров! Если ты еще будешь читать учебник…

Никакого внимания. Идет себе — не оборачивается.

— Сто-ля-ров!

— Эх вы! — сердито говорит вдруг Чуркина. Оборачиваюсь. Глядит на меня февральскими глазами. — Он же глухой! Совсем!

Спасибо Чуркиной — она помогла мне что-то понять. И очень все просто: пока я не узнаю каждого, с ними не найти общего языка. Ну неужели я сам не мог догадаться, что этот мальчишка Столяров необычен: иногда отвечает невпопад, всегда напряженно смотрит тебе в рот. Глухой! Нет, не он глухой, а я, раз не смог понять этого мученика и даже зачислял в отпетые хулиганы. Какой же разговор может быть об авторитете? Такое надлежало узнать в первый день. А ведь они молчали, они меня испытывали. И сегодня вынесли мне приговор, который выразила эта Чуркина: «Эх вы!» Изучать каждого? Не слишком ли? Станет ли та же сердитая Чуркина посвящать меня в свою жизнь, и надо ли это? Ходят в школу, учатся, успевают — достаточно. Не могу же я быть нянькой, прислугой и ментором каждому?