Выбрать главу

Теперь уже кричали все: Инесса Львовна, Нина Ивановна, завучи, я, что-то пытался сказать появившийся директор, беззвучно раскрывала рот Вера Антоновна, сверкал глазами Василий Трифоныч, всплеснув руками, прижав их к щеке, качалась, как сосна под ветром, Нина Ивановна английская, а Борис Борисович равномерно взмахивал, как бы дирижируя оркестром.

— Надо преподавать по-новому! Надо! — кричала Нина Ивановна. — Надо читать современную! Чи-тать! Что они знают по зарубежке? Даже по классикам? Ну? Что?

— И я считаю, что можно читать и Купера, и Дюма, и Рабле, и Свифта, — высказалась наконец Вера Антоновна. — Интерес к литерату…

Но всплеск страстей не дал ей говорить.

— А где современная проза и поэзия?

— Но школа же не университет!

— У нас школа!

— А школа не должна прививать любовь к современной литературе?

— Должна… Обязана.

— Это так же, как мы призываем любить животных, а сами едим их стадами. Сдираем шкуры…

— Вы, оказывается, вегетарианка?

— Боже мой! Что это за школа? Что за учителя! — глас одного из завучей.

— Ничего… Простите… Уже все… — Нина Ивановна выскакивает за дверь.

Спор затихает. Но все остались при своих мнениях. Истина не родилась. Мое же мнение не выслушал никто. И не могу я кричать, не могу всовываться, когда стая женщин препирается со всей страстностью, для этого надо быть женщиной, и такой, знаете, чтобы руки в бок, голову назад, а на лице — одни сплошные зубы. Где мне… Но я согласен с Ниной Ивановной немецкой: нужна живая литература. Ничего я этого не сказал, вымолчал, выговорился в себе. А двойки остались двойками.

Из разговора с классом и активом я уяснил следующее: Инесса Львовна уроки ведет скучно, непонятно. Ответов требует по учебнику. Никаких своих мыслей, рассуждений, как всегда просила Вера Антоновна, не допускается. Не знаешь словами учебника — садись: «Два!» Вера Антоновна всегда читала на уроках. Читала много. Инесса Львовна никогда не читала, только цитаты. Вера Антоновна не требовала заучивать цитаты. Инесса Львовна без цитат четверку даже не поставит. У Веры Антоновны двойки были необидные. Все разъяснит, скажет, что неправильно, у Инессы Львовны… И вообще литература теперь стала хуже тригонометрии, хуже черчения — такой вывод сделала сама Чуркина. Черчение же у нас вел художник из дневной школы Аркадий Павлович. Уроки у него вообще ни на что не были похожи. На черчении галдели, ходили по классу. Орлов — Нечесов выбегали курить, а художник, не обращая внимания на гвалт, сидел за столом, ерошил волосы и, улыбаясь, читал книгу.

Однажды, идя коридором мимо своего класса (было у меня как раз «окно»), я остановился у дверей без всякой, впрочем, задней мысли — каждый классный, наверное, не может равнодушно пройти мимо, не остановившись, хотя бы не подумав, что там в его классе и как… Это невинное, в сущности, подслушивание никогда не имеет причин поколебать авторитет занятого на уроке учителя, хочется знать лишь, что поделывают твои ученики, как они там учатся. Но тут я задержался вдруг дольше обычного. Дверь в класс была приотворена, мне было не только слышно все, что делалось там, но даже и видно отчасти. Был урок литературы по творчеству Толстого. Инесса Львовна объясняла, и — боже мой! — что это был за унылый, без всяких эмоций пересказ, чтение лежащих на столе бумаг.

— «Но писатель видит и другое… Он стремится углубить формы традиционного повествования о деревне, — читала Инесса Львовна. — В его повестях и рассказах не просто быт, но быт психологизированный, крестьянская действительность представлена в двух ракурсах: снаружи и изнутри».

«Господи! — подумал я. — Что это еще за психологизированный быт? Что за крестьянская действительность? Как это — «ракурс изнутри»? Ракурс!»

— «Там, где поверхностный взгляд человека из другого социального мира усматривает лишь косное и дикое, порой находятся скрытые под грубым внешним покровом задатки человечности. Но качества эти чаще всего не обнаруживаются, они не выявлены писателем сознательно…» — Голос Инессы Львовны, не повышаясь и не понижаясь, плел и плел эту бесконечную паукообразную паутину, и, стоя под дверью, я чувствовал — ничего, ничего, ничего не остается, не запоминается, кроме льющегося мимо сознания потока внешне умных, на самом же деле пустых, бездуховных фраз.

— «Особенное внимание вновь привлекают теневые стороны народной жизни в духе более ранних традиций литературного шестидесятничества…»

«Да где же литература-то?» В полуотворенную дверь я видел — класс бездельничает. Пишут немногие: Горохова, Чуркина, Алябьев, — да и те лишь выполняют обязанность… Однако не предосудительно ли я выгляжу, подслушивая и подглядывая, пусть и у собственного класса? Уходя, я припоминал, что на педсоветах, на совещаниях Инессу Львовну всегда хвалят за отличную подготовку к урокам, за то, что у нее не просто рабочие планы, без которых учитель вообще не имеет права вести урок, а планы-конспекты. Вот по такому конспекту, видимо, и читала она с раз навсегда заученными интонациями — сеяла невсхожие семена в непаханое сухое поле.