Еще несколько лучей разом распороли полумрак подлесья, и она увидела перед собою незнакомое лицо. Нет. Знакомое.
— Ты говорил… Ты как-то говорил мне… Прости, у меня все путается в голове. Так у тебя был брат-близнец? И это…
— Подойди. Ближе.
Она, как зачарованная, послушно сделала неловкий шажок — нога, к счастью, ткнулась в острый обломок. Хорошо — боль отрезвляет.
— Сядь.
Она присела, но не на парапет возле него, как ему хотелось, а прямо там, где стояла, на единственный островок мха среди каменных осколков. Косые лучики, подвластные шевелению чешуйчатой листвы, вздрагивали, точно струны беззвучной арфы, и в этой игре полусвета с полутенями Сзнни не могла понять: а не является ли потрясшее ее немыслимое сходство просто очередным наваждением?
Нет. Волосы, поднявшиеся кверху и стянутые так, что туже некуда, устремили все черты лица к вискам: стал тоньше овал, четче означились скулы и тени под ними, брови изогнулись, как крылья парящей над морем птицы, когда она замедляет свой полет; но главное — губы, одаренные лунной улыбкой, от которой…
Черные небеса! Опять это!..
— Горон, — с трудом проговорила она севшим до хрипоты голосом. — У меня мало времени. Если у тебя есть что сказать, то сделай это покороче. Мне пора уходить.
Однако ты не уходишь и впервые груба с ним. За что?
За наваждение.
И словно в ответ на это признание в слабости и растерянности, сверху донесся металлический скрежет — панцирная защита подлесья, смыкаясь плотнее, делала последние попытки противостоять набирающему мощь потоку солнечного золота. Восстановившийся полумрак обратил высящегося перед ней человека в безликий силуэт. Тень в тени.
Наваждение как будто исчезло.
Горон запрокинул голову, и в этом движении было что-то от встрепенувшейся птицы. Прислушался: бронзовый звон, и только. Похоже, он уже ждал, что до него донесется шелест исполинских крыльев. Но все смолкло, и он сделал над собой усилие, чтобы вернуться к прерванной беседе:
— Благодарю. Я польщен: ты сохранила в памяти даже несколько неосторожно брошенных мною слов о моем брате… Никому другому я не простил бы этой собственной оплошности — кроме тебя, Эссени. Ты вообще знаешь обо мне слишком много.
— Для меня не существует понятия «слишком много». Все — или ничего!
В тебе опять заговорила принцесса…
— Однако! В тебе опять заговорил (черные небеса, да ему что, суфлирует тот же голос?) врожденный дар повелевать, который отличает тебя от всех остальных женщин этой земли… Что же, пусть будет все.
Дар повелевать — это от дворцового воспитания, и на самом-то деле он такой малюсенький. А вот врожденное любопытство — оно просто безгранично. Увы.
— Согласен. У нас есть несколько минут перед тем, как ты вступишь единственной полноправной хозяйкой в мои подлунные владения, и тогда времени на вопросы больше не будет. Слушай же. Я родился не на этой земле…
Ну, это не новость. Кочующим номадам свойственно забредать на чужие территории. Надо бы попросить его не углубляться в детство и отрочество.
Не перебивай — только затянешь его повествование.
— Мучительно… Бесконечно долго и тягостно я собирал крохи своих детских воспоминаний, смутных образов, разговоров — слышимых и неслышимых. Если бы меня успели обучить письму, я записал бы все это, хотя бы на скальных отвесах. Правда, когда здесь появились все эти двуногие, мне пришлось бы уничтожить написанное, потому что я стал для них чем-то вроде бога, а бог должен быть окутан дымкой непознаваемости.
Непонятно… Выходит, он претендует здесь даже не на роль бродячего вождя всех вольнодумцев, а считает себя чем-то вроде пророка… Или антипророка?
— Память. Самые первые ощущения, которые я вынес из своего детства — это постоянное неудобство, скованность, желание освободиться… это внутри меня. А вокруг — нескончаемая суета, и голоса, голоса, не смущающиеся тем, что я услышу их и пойму. «Он еще слишком мал… Он неразумен… В лучшем случае — позвоночный мозг… Он не способен запоминать… Это опять не то!» Но я все слышал, запоминал и понимал, кроме одного: что же это со мной не то?
Ага, с младенчества, значит, проявилось…
— Лица. Они мелькали передо мной сотнями, но одно я запомнил яснее других; оно стремительно увядало раз от раза. Никто не говорил мне, что это моя мать, но я догадался. Она глядела на меня с брезгливым недоумением, почти с ненавистью, словно я был причиной ее невыносимых и главное — неоправданных страданий. Впрочем, как я понял позднее, так оно и было. Но тогда, в младенчестве, я утешался тем, что ее неприязнь относится лишь к тому существу, которое родилось вместе со мной.
Так. Дошли до самого интересного.
— Второй. Я не помню, как мы появились на свет, но, по-видимому, моя память родилась одновременно со мной — да, я знаю, у людей такого не бывает. Но это действительно так: сразу же после рождения я ощутил непомерный груз на своих плечах, словно к лопаткам приклеилось нечто мерзкое и тягостное; и вот я бьюсь, барахтаюсь, кричу, чтобы оно оставило меня — кричу мысленно; не исключено, что окружающие слышали только младенческий писк… И наконец — освобождение, неземная легкость. И голоса: «Смотрите, опять! — Великий Кэр, неужто они разделяются? — Проклятие, снова не то!»
Сэнни слушала, затаив дыхание. Да, придворные дамы шептались между собой, что время от времени, к счастью очень редко, рождаются младенцы, сросшиеся между собой — но чтобы такие близняшки-неразлучники разделялись по воле одного из них… Даже ей, привыкшей к колдовским изощрениям всяких волхвов, сибилл и чародеев, поверить в такое было трудновато.
А Горону, похоже, не менее тяжко было вспоминать.
— Освобождение. Но лишь временное: стоило мне уснуть, — продолжал он монотонно, — и я пробуждался как прежде слитым воедино с тем, кто еще до рождения стал моей противоестественной обузой, присосавшись к моей спине подобно крылатой пиявке… И еще одно странное воспоминание: я почему-то не хотел есть. Вот только мне — а вернее, нам обоим — был необходим, как воздух, лунный свет.
Сердце тревожно екнуло — надо же, у себя на благодатной Игуане к крэгам сейчас стали уже относиться едва ли не снисходительно: это зло было неистребимым, но прошлым, с ним установилось даже что-то вроде призрачного перемирия. Но вот здесь, на захолустной, прожаренной Сороком планете даже смутная ассоциация с крэговыми крыльями, впитывающими лунный свет, прозвучала, как громовой набат.
Тревога!
Уймись. Рассказ еще только начался.
— Голоса. Они становились все бесцеремоннее: «Растет? — Нет, не растет. — Растет только тогда, когда они порознь… — Но такого нам тем более не надо! — Тогда и его придется, как предыдущих… — Но он наполовину наш, а поэтому неприкосновенен!!!» Я давно научился различать голоса: последний был не человеческим.
— Неслышимый голос, возникающий внутри тебя самого? — прошептала Сэнни.
— Да. Эти голоса можно уловить только внутренним слухом, потому что крыланы переговариваются беззвучно. Но тогда, когда я был слит со своим близнецом, я их голоса улавливал.
— Кого — их? — Догадка неотвратимо зрела, но больше всего на свете Сэнни не хотела бы ей верить. — Что это за крыланы?
— Кэрриганы. Это — властелины моей земли. Люди между собой называли их просто кэрами. На здешней планете они не водятся, но я сразу узнал их, когда впервые столкнулся с теми ордынцами, что время от времени прилетают сюда за добычей… Или в поисках той, которой уготована участь стать очередной Королевой Кэррин. Правда, у вселенских ордынцев на плечах сидят боевые кэрриганы, самые мелкие и ни на что другое не способные; но вокруг моей колыбели собирались лучшие из лучших, знатнейшие из знатных, и даже сам Король Кэррин — исполинский венценосный крылан, чье слово всегда было непреложным законом… И не исключено, что именно он и был моим — то есть нашим — отцом.
Нет, чтобы ее Горон был сыном крэга — нет! У двойняшек бывают разные отцы, так что семя крылатого короля породило лишь того, второго, которого называли здесь Лунным Нетопырем…