Вот теперь вроде и все. И птичка в корзине плетеной тут же, рядом с мечом и ожерельцем хрустальным. Путь впереди долгий, можно десять раз обдумать, что князю сразу выложить, что на потом оставить, а о чем и вовсе промолчать. А что и от себя прибавить, в свиток-то не все впишешь, вроде того, как одежку, с обоих подкидышей снятую, делили — лаялись, что гуки-куки одичалые. Ох, чтой-то? Оп! (дальше уже в полете) … ля.
В первый миг показалось — взбрыкнул-таки шерушетр. Ан нет, дело-то похуже.
Что дело похуже, размечтавшийся гонец успел подумать, пока летел по крутой дуге прямо в придорожную жижу, и рядом летела посылка неприкосновенная, обернутая рогожкой — меч, амулет и свиток запечатанный. Приземлившись на пятую точку, понял: не похуже, а совсем хреново. Что-то обжигающе хрястнуло в боку, не шевельнуться, а из-за бугра уже показались бродяжные рыла и — прямехонько к упавшему шерушетру, суму седельную шерстить.
С простыми дубинами, но — двое против одного, калеченого.
Молод все-таки был гонец, неопытен: не заметил бечеву, поперек дороги протянутую — хотя с устатку, к концу дня, такое и со старым могло бы приключиться. Но теперь лежать бы ему в стылой жиже, не шевелясь, дохлятиком прикинуться — так нет, взыграло ретивое, распахнул сдуру рогожку и меч-кладенец выхватил, против двух здоровенных шишей решил биться — больно уж заманчиво впереди княжеская служба маячила.
Бандюганы рогожку, грязью заляпанную, и не приметили бы, а как заиграл каменьями рукоятными да клинком узорчатым меч невиданный, так забыли о поклаже чресседельной, опрометью на добычу бесценную и кинулись, только под ногами захлюпало. Но не на того напали: гонец хоть и с колен, но размахнулся, харкнув светлой кровью — знать, ребра поломанные в дыхалку впились — и первому подбежавшему ноги враз подсек.
Второй, назад отскочивший вовремя, о товарище порубленом тотчас и думать забыл — решил свою бечевку смотать да петлю на шею гонца накинуть, как ловят рогатов на упряжку. Подбежал к рухнувшему шерушетру, сучившему спутанными ногами, да тут хруст перешел в звон — это, оказывается, гигантский паук догрызал треснувший при падении замок намордника.
Страшно чавкнули освободившиеся челюсти, прерывистый смертный вой ввинтился в блеклое весеннее небо, еще не налившееся летней голубизной. От ужаса раненый гонец окончательно сомлел, повалившись набок. Обеспамятовал.
А между тем шерушетр, расправившийся с первым блюдом своего обеда, отчаянно задергал лапами, сбрасывая пленившую его веревку и заодно освобождаясь от почти невесомой, но до смерти надоевшей ему упряжи. Что-то выкатилось из седельной сумки, крошечное, но вроде бы съедобное; он щелкнул жвалами — плетеная корзиночка хрустнула и распалась на лыковые ошметки, которые он тут же поспешил выплюнуть. Теплый желтый комочек вырвался из этой трухи и взвился в вышину, оглашая придорожную пустошь заученным каркающим кличем, таким странным для щупленького птичьего тельца: «Этохарр! Этохарр! Этохарр!..»
Как видно, удар при падении, а может и густой запах крови совсем лишил нежную птаху разума, потому что вместо того, чтобы привычно лететь вдоль дороги, она метнулась к лесу, выкликая то единственное, что ей велено было затвердить.
Молодой жесткокрылый лис, первым из своего помета добравшийся до весеннего подлеска и уже задремавший от голода, встрепенулся, осел на задние лапы — и упругим толчком послал свое поджарое тело вверх, навстречу долгожданной добыче. Звонкий клич оборвался, на долгое, слишком долгое время, похоронив тайну неразгаданного слова…
Фасеточные глаза шерушетра, поблескивающие льдистой алчностью, даже не проследили за ускользнувшей добычей — такие крохи гигантского паука не волновали. Перед ним, еще ни разу в жизни не наедавшимся досыта, вожделенно маячили еще две жертвы, и он, молниеносно определив расстояние до них, упруго поднялся и безошибочно двинулся к ближайшей.
Удар крепкой, как древко копья, паучьей ноги перевернул гонца на спину и привел в чувство — ровно на те несколько мгновений, чтобы увидеть над собой мохнатое круглое туловище, ровнехонько загородившее солнце, и ощутить в руке меч. И рубануть по серебристой лапе, отсекая от нее изрядный, с доброе полено, кусок. А дальше уже не было ничего — обезумевший от впервые испытанной боли шерушетр взвился вверх, оттолкнувшись сразу всеми уцелевшими лапами, и обрушился на распростертого противника, в бешеной пляске вколачивая его, уже бездыханного, в болотистую почву вместе с обрывками грамоты, драгоценным мечом и собственными планами на продолжение обеда.
Впрочем, нет — оставался ведь еще и третий. Оглядев кровавое, но явно несъедобное месиво у себя под брюхом с почти человеческим сожалением, он поджал раненую ногу и выпрямил остальные, оглядывая окрестность. Низкое весеннее солнце отразилось в его фасеточных глазах, словно это были груды ледышек. В отдалении слышалось частое «шлеп-шлеп» — это возле того, во что превратился первый разбойничек, торопливо собирались гуки-куки лапчатые, которым не страшны были никакие болота. Эти растащат до косточки.
А последний еще остававшийся в живых участник этой драмы, стиснув зубы от боли и страшась даже застонать, опираясь на руки, волок свое теряющее силы тело к спасительному лесу, синеющему едва видимой сквозь слезы зазубренной кромкой, хотя и понимал уже, что путь его недолог. Болотная грязь становилась все жиже, и каждый раз, выдираясь из нее и заползая на кочку, он оглядывался на приближающееся чудовище и не знал, что лучше — остаться на виду или погрузиться в ледяную топь с головой.
А шерушетр, тварь живучая многоногая, двигался все медленнее и медленнее, и не потому, что хромал или чуял паучьей своей стервозностью, что достанет беспомощного калеку. Длинные, точно жерди, ноги увязали все глубже и глубже, затрудняя передвижение и накаляя ярость безмозглой ненасытности. Так что когда он настиг, наконец, свою третью жертву, его челюсти такой мертвой хваткой вцепились в конвульсирующую плоть, что разжать их не смог бы даже навсегда канувший в ледяное болото джасперянский меч.
Первобытное блаженство насыщения теплой кровью отключило все чувства, притушило даже инстинкт самосохранения. А тело незадачливого разбойника, уже недвижное, между тем все глубже погружалось в трясину, и вот уже вместе с ним затянуло в черную топь шерушетрову голову, а за ней и мохнатое туловище — на четверть, на половину… Только тут кровососная тварь задергалась — да поздно. Ходуном заходили торчащие углом, точно сломанные пополам жерди, паучьи ноги, да так, подергавшись, и замерли, и вскоре только они и остались нетленным памятником человечьей и животной жадности.
Недвижное солнце скользило безразличным взглядом поверх всего этого безобразия — в весенних-то краях оно и не такое повидало.
Впрочем, нет.
Вот такого оно еще не видело.
Из-под клочка намокшей грамоты что-то радужно блеснуло, словно из почвы, еще не тронутой весенним возрождением, проклюнулся первый цветок. Колокольчик. Хрустальный. Он настороженно покачивался, не то приглядываясь, не то прислушиваясь, но безлюдная тишь хранила пустынную дорогу. Колокольчик дрогнул, сместился подальше от протоптанной колеи; цепочка бусин потянулась за ним веселой сияющей змейкой. Пронырливый лис, усмотрев какое-то мельтешение, проворно взмыл над болотом — змейка канула в черную воду, затаилась. Она не спешила.
Вот так, скользя между кочками, хоронясь от людей и зверья, она пустилась в свой неблизкий путь, ведомая колдовской силой, которой наделили ее пращуры маггиров. Скольжение ее было неторопливым, словно она знала, что пройдут еще долгие, очень долгие годы (только вот на этой Тихри их не научились отсчитывать), и шесть хрустальных амулетов, собравшись воедино, обретут новых юных хозяев.