Теперь ему хотелось плакать — от презрения, желания, отчаяния, а больше всего — от потребности в ее присутствии.
Они плыли по одной реке, примерно на расстоянии тридцати километров друг от друга. Она сидела с негром в моторной лодке, он — скорчился на дне неустойчивой пироги. Двенадцать весел сразу поднимались из воды, рассыпая сверкающие на солнце жемчужные капли, на мгновение, прежде чем опуститься, они повисали в воздухе, в то время как из горла гребцов вырывалась грустная, похожая на жалобу, с глухим и завораживающим ритмом, песня.
Глава десятая
Негр с гнилыми зубами протараторил десятка три слов. В ту минуту, когда весла были подняты, запевала внезапно умолк и пирога словно застыла на месте.
Тогда дюжина голосов ответила ему громким монотонным, протяжным речитативом, а весла в это время дважды погружались в воду.
И снова низенький человек стал выкрикивать фальцетом слова.
Ритм песни точно совпадал с двумя взмахами весел.
После одинаковой паузы с одинаковой яростной силой звучал хоровой припев.
Припев этот повторялся, быть может, уже в пятисотый раз. Тимар, вытянув шею, зажмурив глаза, ждал минуты, когда солист вновь протяжно запричитает и можно будет разобрать хотя бы отдельные слова. В итоге он установил, что без малого час негр повторял почти один и тот же текст. Маленький человек произносил слова с безразличным видом, но на лицах его товарищей выражение менялось в зависимости от куплетов.
Негры смеялись, удивлялись или грустили.
И каждый раз в тот миг, когда двенадцать резных весел повисали в воздухе, мощно звенело двенадцать голосов.
Тимар был поражен, внезапно осознав, чем занят.
Он поймал себя на том, что наблюдает за чернокожими с доброжелательным любопытством и что сейчас он совершенно спокоен. Это огорчило его, словно измена кому-то — самому себе или драме, которую переживал.
Река непрерывно менялась — она то текла спокойно, то неслась стремительным потоком. Иногда, несмотря на усилия людей, пирогу поворачивало поперек реки. Каждый взмах весел сопровождался сильным толчком, и пирога вздрагивала от носа до кормы. Вначале Тимару было от этого не по себе, но вскоре он свыкся с тряской.
Незаметно для себя он перестал рассматривать туземцев, одного за другим. Большинство из них носили набедренные повязки, но трое были совершенно нагие.
Негры в свою очередь смотрели на белого, сидящего напротив. Они разглядывали его, продолжая петь, смеясь, когда куплет смешил их, иногда с воинственным видом размахивая веслами.
Тимар спрашивал себя, осуждают ли они его, создалось ли о нем представление, отличное от их привычного представления о белых. Он сам, например, впервые смотрел на негров не с простым любопытством, вызванным живописностью их облика, — татуировкой, вернее, замысловатыми узорами на коже, серебряными кольцами, которые иные носили в ушах, глиняными трубками, заткнутыми у многих в курчавые волосы.
Он смотрел на них как на разумных людей, пытаясь понять их жизнь, и это казалось ему очень простым.
Эта жизнь зависела от всегда одинакового леса, пирог, потока, который нес их, как на протяжении долгих веков нес к морю такие же пироги.
Все они были значительно понятнее, чем хотя бы носящие одежду негры Либревиля, бои, подобные Тома.
На фотографии зрелище получилось бы весьма живописным, и Тимар представил себе возгласы сестры и ее приятельниц, снисходительные усмешки друзей. Снимок мог бы служить классическим изображением колониальной жизни: пирога, Тимар, сидящий на носу в белом костюме, с пробковым шлемом на голове. Ничего ему не сказав, негры соорудили над ним навес из банановых листьев, что придавало Тимару если не величественный, то, во всяком случае, внушительный вид. А по всей длине пироги один за другим разместились голые и полуголые гребцы.
Впрочем, картина даже не была особенно живописной, а просто очень естественной, успокоительной. Тимар перестал думать о себе и думать вообще. Он запоминал образы, ощущения, запахи, звуки, несмотря на то, что жара приводила его в оцепенение, а яркий свет вынуждал прикрывать глаза.
В сущности, все эти чернокожие походили на добрых малых, слегка наивных. Проплывая мимо деревни или одинокой хижины, они издавали пронзительные крики.
Пирогу разгоняли до головокружительной скорости.
Размахивая веслами над головой, негры кричали все вместе от восторга и гордости, а с берега навстречу им тоже неслись приветственные крики.
В одном месте негритята бросились в воду и безуспешно пытались плыть вровень с пирогой. Один из гребцов запросто сказал Тимару:
— Папиросу! Дай папиросу!
Он дополнил просьбу жестом, словно бросил папиросу в реку.
Тимар швырнул в воду горсть папирос и уже издали видел, как мальчишки дрались из-за них среди сверкающих на солнце брызг, а потом победоносно убежали в лес.
Умиротворение — вот что он испытывал. Но это было грустное умиротворение, и Тимар сам не понимал причину грусти. В нем еще сохранилась нерастраченная нежность, и неизвестно было, на кого ее излить. Тимару казалось, что сейчас он близок к пониманию той самой Африки, которая до сих пор вызывала в нем лишь болезненное возбуждение.