Среди них был и Буйу, еще три лесоруба и счетовод.
Они образовали промежуточную группу между официальными лицами и неграми и стояли перед окном у самой веревки. Буйу закричал первым:
— Хватит!
Другие белые поддержали его:
— Хватит!
Председатель позвонил в колокольчик, напоминавший детскую игрушку.
— Нам остается заслушать жену Амами? Где Амами?
Стоявшая у порога негритянка, расталкивая толпу, стала пробираться к веревке. Это была старая женщина с отвислой грудью. На руках и на животе выступала татуировка, а череп был наголо выбрит.
Старуха остановилась там, где ей приказали. Тимар глядел на ее профиль, и вдруг перед ним возник образ той девушки, с которой он развлекался в деревушке на берегу реки. Разве это были не те же черты, не та же линия плеч и бедер? Уж не мать ли она той молодой негритянки?
В таком случае обвиняемый, тот маленький человек, который столько говорил впустую, ее отец?
Тимар стал сравнивать чудесный образ девушки, ее стройную фигуру и округлые линии с тем жалким зрелищем, которое представляла эта пара. Оба были почти нагишом. Кожа старухи имела землистый оттенок.
Супруги держались на некотором расстоянии друг от друга. Тимар уловил взгляд мужа, ответный взгляд жены и понял, что они совсем не соображают, ни где находятся, ни зачем их сюда привели, и особенно не понимают того, за что на них взъелись. Мужчина, курносый, красноглазый, исподлобья бросал вокруг себя безумные взгляды.
Никто не обращал на них внимания. Но в тот же миг Тимар заметил, что его пристально разглядывает Буйу и даже едва уловимо кивает, одновременно выражая как бы просьбу и угрозу: «Спокойно!»
Теперь послышался голос женщины, размеренный, будто все слоги равнозначны. Говоря, она то завязывала, то развязывала набедренную повязку. Для большей уверенности негритянка уставилась в одну точку на стене, рядом с часами, там, где осталось пятно от раздавленной мухи.
Тимар узнал в стоявшем у одного из окон загребного, и тот улыбнулся ему во весь рот. Жара становилась невыносимой. От теснившихся тел белых и негров валил настоящий пар. Острый запах пота смешивался с затхлым запахом трубок и папирос.
Иногда кто-нибудь из присутствующих бесшумно направлялся к выходу, чтобы утолить жажду в отеле и сейчас же вернуться.
Тимар изнемогал от жары, его мучили голод и жажда, но нервы были так напряжены, что он стойко держался на своем месте и без конца ловил взгляд Адели.
А та всячески избегала смотреть в его сторону и слушала незнакомого ему белого, который что-то нашептывал ей на ухо. Она была бледна, с кругами под глазами.
Жозефа душил гнев, и одновременно им овладевала жалость. В нем боролись противоречивые чувства, он неспособен был в них разобраться. Мысль о том, что она, быть может, провела ночь с другим, вызывала в нем желание уничтожить Адель, но тут же ему хотелось, нежно сжав ее в объятиях, плакать над их общей участью.
Он по-прежнему слышал голос негритянки, которую, видимо из лени, не пытались прервать. Он видел ее бритый череп, отвислые груди, тощие ноги и немного вдавленные колени.
Старуха говорила, не переводя дыхания, делая ударения на всех слогах, глотая слюну, раздираемая отчаянным желанием заставить присутствующих ее понять, желанием победить их равнодушие. Она не пользовалась средствами белых, не пыталась растрогать. Голос ее ни на мгновение не повысился. Вместо того чтобы заплакать или упасть в обморок, туземка считала делом чести оставаться твердой.
Взволнованность слышалась только в тембре голоса.
Тимар нервно сжимал кулаки. Ее слова причиняли ему боль, как причиняют боль грустные песни, которые иногда можно услышать у приехавшей из деревни кормилицы. Это было похоже на дурман, на хватающую за душу тоскливую музыку, но у говорившей не дрогнула ни одна черточка на лице, и, глядя на старую негритянку, Тимар все яснее видел ту, другую, юную, повернувшуюся к нему в тот миг, когда пирога отчаливала от берега, и робкое движение ее руки.
Нахлынули другие образы, и Жозеф удивился тому, насколько они были явственны. Двенадцать пар устремленных на него негритянских глаз и ритм гребли, когда весла поднимались и опускались в лад, а похожая на жалобу песня разливалась в душном воздухе. И выражение побитой собаки на лицах этих людей, когда накануне они налетели на плывущее бревно и Тимар на них рассердился.
У него сдавило грудь. Может быть, от голода или жажды? От долгого стояния на носках болели колени.
Вдруг ему пришло в голову закричать в свою очередь:
«Хватит! Пора кончать!»
По случайному совпадению председатель позвонил в свой смешной колокольчик. Женщина, ничего не понимая, повысила голос, чтобы ее было слышно. Туземка не хотела молчать! Переводчик что-то говорил, и она продолжала еще громче, не сопровождая речь ни одним жестом, но голосом, полным отчаяния.
Это походило на Farce Domine[1], которую в дни несчастий исполняют в церкви по три раза, каждый раз изменяя и повышая тон.
Теперь это был уже крик. Старуха перешла на скороговорку. Она хотела высказать все. Все!
— Уведите ее.
Несколько негров, одетых стараниями белых в синие униформы, с фесками на голове и выполнявшие обязанности полицейских, потащили старую женщину сквозь толпу. Понимала ли она толком, зачем ее заставили сюда явиться, а теперь внезапно уволокли обратно? Она не отбивалась, но продолжала говорить.