События, стоящие за «тоненьким» эпизодом, почти всегда имеют известную неисчерпанную «толщину», в противном случае литература заменила бы собой почти полностью жизнь с ее многослойностью и многообразием. Но писателю и самому иногда удивительно, почему он сказал однажды вот так, а сегодня вот эдак, кто знает? Кто может это объяснить? Бывает, достаточно во фразе поставить другой эпитет — и вся фраза изменится, приобретет другой смысл. И никто ведь не подскажет, какой именно эпитет ты должен выбрать в том или ином случае, так как именно изобразительные возможности и определяют тебя как писателя.
Однако важнее всего в жизни писателя, конечно, не фраза и не эпитет, а судьба. Честно говоря, я завидую писателям, которые пришли на войну, уже осознав свое назначение. Они были готовы увидеть, они уже знали, что нужно видеть, — и все это увидели. А я осознала увиденное спустя многие годы, припоминая. На войне же я смотрела вокруг себя не как художник, а как боец. К тому же в то время я писала стихи, и это заставляло меня не вникать в окружающую жизнь, а романтически от нее отъединяться.
В последнее время не только читатели, но даже и критики ищут в художественных произведениях документально точные даты, требуют документально точного изображения людей и по тому или иному роману пытаются восстановить подробности событий исторических. Но ведь задачи писателя и задачи историка совершенно различны. Они могут иногда совпадать, но не всегда и не во всем, и мне думается, что художественное изображение событий всегда шире по смыслу, чем описание их у историка. Ибо писателем изображается душа события. Его скрытое эмоциональное излучение, нечто вроде психической радиации. То есть объектом изображения является не история народа в годы войны, а народ на фоне истории. Человек как самое главное в истории — и ничто другое.
По-видимому, иногда нет смысла искать у писателя какие-то прототипы, особенно в том понимании, в каком это укоренилось среди читающей публики. Когда у меня спрашивают, кто был прототипом Женьки, Марьяны, Кедрова, Петрякова, я всегда отвечаю, что прототипом являюсь я. Да, это мои мысли у Кедрова, это факты моей биографии у Шурки Углянцевой, и Женька Мамонова переживает те же самые чувства, которые переживала я. В то время я перестрадала и перемучилась за всех моих товарищей и подруг, как за себя, и вынесла в душе все, что выпало им на долю. И теперь где найти ту грань, которая бы нас разделяла? Не знаю. Ибо я — это они. А они — это я.
Потомки наши никогда не простят нам затопленные, выведенные из строя сотни тысяч квадратных километров земли, ушедшей под водохранилища, обезрыбленные, зацветшие реки, горы мусора, кучи отвалов пустой породы, выжженные степи, лишенные всякой птицы и всякого зверья, тундру, взодранную вездеходами, выжженную пожарами тайгу, опустошенную человеческую душу, в которой уже не осталось ничего, кроме пользы и кроме наживы. Но для того чтобы стыдиться, нам нужно видеть потомков в лицо. Для того чтобы им сердиться не отвлеченно, не попусту, им нужно бы видеть в лицо своих собственных предков. Однако, как в средневековых драмах, связь веков «распалась». Они никогда не узнают, какими были мы. Мы, в свою очередь, никогда не узнаем, какими будут они, и, может быть, в том, в чем они обвинят нас, мы же сами и будем в конечном итоге виноватыми: ведь это же мы их научили уму! Мы привили им понятие преемственности, истории, чувство общей ответственности, — не отцов и детей, а целых видов человечества, целых его популяций, играющих руководящую роль: белых, желтых, черных.
Пожинайте плоды трудов своих…
Почему самые сложные и самые важные представления в жизни мы познаем только через смерть? Неужели она неизменна из века в век, из поколения в поколение, эта странная, грустная диалектика: свет — и тьма, добро — и зло, жизнь — и смерть?
Вот я вижу уже ряд могил самых близких людей, сейчас на них падает снег, и никакая — даже острая — боль, никакое сочувствие, никакая самая быстрая помощь не вернет их к жизни, моих дорогих. Отчего же я им не сочувствовала, не бежала на помощь, пока они были живы? На что я надеялась? Неужели я верила в их бессмертие, в бесконечность их жизней? Все мне думалось: не сейчас. Этот день — не последний. Еще будут хорошие, тихие дни, без болезней, без горя. А он взял и пришел — последний день. Пришел незаметно, как приходит обычный день, но так же неотвратимо, и уже ничего не исправить, не изменить. И ничем не поможешь. И хоть плачь, хоть умри, все останется так, а прошлое не вернется.