Выбрать главу
* * *

Женщина всегда, при всем при том, что она жена и мать, утверждает в себе Сегодня; мужчина, при всем при том, что он муж и отец, всегда утверждает в себе будущее — Завтра. Это диалектическое единство. Ибо без Сегодня нет будущего, а без будущего бессмысленно и никчемно Сегодня.

* * *

Лиля — миловидная одинокая женщина с ребенком, к которой был неравнодушен Петр, мой знакомый по фронту — держалась подчеркнуто отчужденно, даже таинственно, улыбалась загадочно, на прямые вопросы никогда не отвечала прямо, а всегда чуть кокетливо пожимала плечами: «Ну, право, не знаю». Или: «Вполне вероятно…» Удивляла ее тяга к книгам и к кино, спортивным состязаниям и к театру. Но когда Петр однажды решился навестить ее дома, Лиля оказалась в простом ситцевом, довольно грязном халатике, с бигудями на волосах, ребенок ее ползал рядом на полу, размазывая по нарядному клетчатому линолеуму манную кашу… И все Лилины разговоры о новых постановках Шекспира, о Блоке и Левитане враз показались Петру простой бабьей уловкой, той самой наживкой, на которую рыбаки ловят рыбу.

* * *

За что я люблю одну даму? Да за то, что язык — ее враг. Именно он всякий раз разоблачает ее нутро, и, скажем так, — не всегда благородную душу.

Стриптиз нутра при помощи языка.

А без этого кто бы узнал, что у нее на душе?

* * *

Как ни странно, у многих женщин, воспитанных школой, телевидением и журналом «Здоровье», сегодня родился какой-то особенный культ чистоты. «Вымой руки, потом ешь!» — «Не бери его на руки — это о хорошеньком щенке — он грязный!» И так далее. Но нет культа порядка. Чтобы каждая вещь в квартире знала свое место. Чтобы их вообще было немного, и тем более — не все обязательно на виду. И чтобы уж те, которые на виду, всегда были чистыми и готовыми к употреблению. Таких женщин я знаю немного. И так ценю их порядок. Как свой. Единожды заведенный и уже неизменный. Впрочем, как и друзей, единожды заведенных, всех-всех поголовно со стажем в двадцать, тридцать и сорок лет. И поболее. Это тоже порядок: уважать право давности. Каждому в сердце есть место — в майской утренней чистоте.

* * *

Как нестерпимо-тревожно, когда кто-нибудь из близких болеет! Как я счастлива, что не осталась в медицине, ушла от нестерпимых для меня мук сочувствия и сопереживания за человека страдающего. Ну, один раз это можно вынести, ну два, ну три, четыре, пять, но всю жизнь… Нет, на это я не способна.

Во время войны, когда я работала в медсанбате, или когда работала в госпитале, или когда просто видела, как нож хирурга касается белых нервов и сухожилий раненого, мне казалось, что и у меня этим же самым ножом перерезают нервы и сухожилия, что-то страшное стягивало узлом позвоночник, будто ток проходил по нему, обжигая.

* * *

Вспомните, у Уилки Коллинза в «Лунном камне» один из героев книги, Габриэль Беттередж, гадает на «Робинзоне Крузо», и на каждое событие, случившееся в доме, находит у Робинзона разъяснение или совет. «Теперь я вижу, хотя слишком поздно, как безрассудно предпринимать какое-нибудь дело, не рассчитав его издержки и не рассудив, по нашим ли оно силам». С этой цитаты из Дефо в сущности и начинается повествование у Коллинза.

В институтские годы, не зная о Коллинзе, мы гадали на каждой подвернувшейся под руку книге. В числе лучших общепризнанным «Мартыном Задекой» был англо-русский словарь, который нужно открыть на первой попавшейся странице и ткнуть в первую попавшуюся строку.

Беттереджевская привычка укоренилась во мне давно, она приносит в дом немало развлечений и смеха, ибо какой ерунды ни прочитаешь.

А вот сегодня недавно ткнула пальцем в «Кенельма Чиллингли» Булльвер-Литтона, и мне вышло:

«Не считаю, что я несчастлив. Если мой характер меланхоличен, то меланхолия заключает в себе особое счастье».

Вот так-то, цыганки! Позолотите мне ручку, и я вам погадаю.

* * *

Каждый подхалим, холуй, предатель уже самим фактом своего подхалимства, холуйства или предательства дает себе недвусмысленную самооценку. То есть, значит, что он никогда не сумеет прожить, прокормиться, как все остальные, каким-нибудь честным трудом, силой собственной личности, умом, талантом. Он открыто, прилюдно расписывается у всех на глазах в своей бездарности, объясняя себе и всем окружающим, что может прожить только как паразит.

* * *

Тупые, хищные морды современных сверхзвуковых самолетов. Я люблю вас, пожиратели кислорода, спокойствия и километров. Но я люблю и тропинку во ржи, извилисто протянувшуюся по холмистому полю. И без этой тропинки, без колдобин ее и глинистой грязи не понять и стремления к скорости, к высоте. Они двуедины, они гармоничны. Тот, кто любит одни самолеты и не любит тропинку, ущербен в душе потому, что нарушил законы гармонии, закон сочетания противоположностей.

* * *

Я опоздала на похороны.

Заглянула через плетень в огород соседей. Грядки с луком, с укропом, с морковкой и свеклой, с цветами были вытоптаны. Почему-то мужики несли гроб не проулком, находящимся через двор от тетки Дуняши, а здесь, прямиком, через приусадебный участок. Мак, захряснувший в рыхлой земле вместе с круглыми, только что завязавшимися семенными головками — погремками, видно, пышно и радостно цвел: он еще растопыривал свои светло-зеленые сизые кружевные стебли. Было сразу заметно: кое-кто вошел в огород через калитку, аккуратно поднял эти стебли и буйную зелень пионов, а кто прыгал через штакетник, топтал их, не глядя. А я с детства люблю эти красивые, алые маки, и пионы, и мелкие звездочки маттиолы, и нежные лиловато-зеленые гроздья левкоев.

Прошла дальше по узкой тропинке, извивающейся между кустами баклажанов и помидоров, и вышла — с другой стороны — на затравеневшую, еще не выгоревшую на солнце леваду. Шествие с гробом мерно правилось к кладбищу. За мужчинами, шагавшими без кепок и фуражек, бежали хуторские мальчишки и девчонки, шли женщины в черных платках. Позади, деловито помахивая хвостом, трусила лохматая собачонка.

В свое время я написала о маршалах:

Боевые фронтовики, Умирают последние маршалы. Мимо них проходят полки, И оркестр провожает их маршами.
Снова пушки ударят внакат. Как тогда — на Дуге, на Смоленщине. И стоят в своих черных платках Овдовевшие старые женщины.
На цветах, на огромных венках, Словно отблеск былого пожарища. До свидания… там… в облаках, Дорогие товарищи!

Десятки лет, прошедших с той Великой войны, наверное, всех поравняли.

При этом я почему-то сердито подумала: «На лафете… Обязательно только лишь на лафете, с почетным эскортом… Вот как надо хоронить их, оставшихся, вымирающих ветеранов войны! И не только одних генералов и маршалов, но и просто солдат, рядовых, всех, всех, — до единого. Того заслужили! Чтобы видел народ, а особенно молодежь, как мы чтим их, защитников Родины… Защитивших нас от рабства…»

Но где там, на хуторе или в деревне, взять лафеты!

* * *

Я — человек-барометр. Меня всегда угнетает приближающаяся гроза, надвигающееся ненастье; я их чувствую за двое, а то и за трое суток. Но я чувствую и другие неприятности и беды почти с такой же физической силой, с глубокой реальностью, ощутимо. Может быть, поэтому я почти всегда в постоянной тревоге, всегда начеку. Иначе как бы я услышала во сне тот легонький, эфемерный звоночек в дверь, когда принесли телеграмму о смерти брата? Разносчица телеграмм почти не дотронулась до звонка, а я уже проснулась, не понимая, во сне ли он прозвенел или наяву, и стала слушать: что же будет дальше? А она позвонила опять тем же самым движением, чуть дотронувшись.