Тридцать три мандарина, какая малость в истории человечества!
Среди военных писателей у меня нет симпатий и антипатий. Я читаю с одинаковым удовольствием и прославленных военных прозаиков и не известных никому, потому что даже в среднем, не очень-то мастерски написанном произведении обязательно присутствует судьба самого писателя, судьба человека, личный опыт которого мне важен и дорог, как опыт солдатский.
В этом смысле весьма поучительны книги наших военных предшественников. Так, только теперь я сделала для себя целый ряд читательских открытий, получившихся, вероятно, в результате бессистемного чтения, например, впервые открыв для себя Дениса Давыдова, не поэта Давыдова, как прежде, в юности, а прозаика. Также нечаянно натолкнулась на Бестужева-Марлинского, написавшего ранее Льва Толстого о тех же событиях, которые мы потом прочитаем в «Набеге», в «Рубке леса», в «Хаджи-Мурате», узнала и многих других.
У военных писателей прошлого можно и нужно учиться не только личному мужеству, приведшему их, как солдат, в самое пекло сражений, но главным образом точности наблюдения за полем боя, поразительной, соответственной точности выражений, глубине обобщений. В самом деле, смотрите, как, например, Бестужев-Марлинский пишет о нечувствительности солдата к смерти на поле боя. Он не разгадывает этой загадки — да и кто ее разгадает? — он только ставит вопрос, но посмотрите, как он ставит его:
«Скажите: отчего, — пишет автор, — на поле битвы, даже после битвы, когда уже сердце начинает простывать от запальчивости, от негодования, от мести; когда миновала опасность и внимание не занято службою, отчего, спрашиваю, видя растерзанные чугуном и железом трупы, в крови, в пыли, обнаженные, разбросанные по земле, слыша стон безнадежно раненных и хрипение умирающих — душа воина не содрогается? Смерть кругом его, смерть везде, кроме его мыслей. Самый трус не даст вам отчета, чего он боится в деле, чего ужасается после? Его страшит сабля, пуля — он хотел бы избежать раны, спасти жизнь, — но никогда ясная мысль о смерти не представляется его уму, крутящемуся в вихре разных ощущений. Ему некогда думать от робости, от стыда; отважному от горячности, от жажды отличия, от занятий по должности; каждый так занят делом или любопытством, нетерпением или боязнию, что прежде чем успеет рассудить, он уже увлечен в натиск или в отступление, и нередко ранен или убит, не имея свободного мгновения и вспомнить о смерти… После сражения удовольствие видеть себя невредимым, радость встречи с друзьями, высокое чувство победы, и, наконец, усталость телесная заграждает душу от мысли о кончине, хотя все чувства поражены ее жертвами. Привычка довершает беспечность».
Если бы я читала эти книги раньше, наверное, от многих ошибок избавилась бы сразу, и тот путь, по которому я прошла, был бы намного короче и протореннее, то есть я не изобретала бы годами в одиночку деревянный велосипед. Однако нас в годы юности наставляли учиться по образцам недостижимым в своем совершенстве — у Толстого, у Достоевского, у Тургенева, у Чехова, у Бунина… Лично для меня метод Толстого, с его беспощадным анализом и самоанализом, неприменим не по той причине, что я его плохо «учила», а потому, что этот орешек мне не по зубам. Человек должен ставить перед собой, ну хотя бы в начале пути, вполне достижимые цели. И уж только потом, не раз и не два оглянувшись, замахиваться и посягать…
Мне думается, и Толстой добывал свой «философский камень» не из разреженного воздуха высот. Писательская мысль, состукиваясь с другой писательской мыслью, порой дает ярчайшие вспышки, освещая доселе невидимое. Важно, как, с какой силой «состукнутся», а не с кем.
Кстати, Толстой и сам не скрывал своей духовной «состыковки» с Руссо, со Стендалем, с Денисом Давыдовым, Бестужевым-Марлинским, с Данилевским и многими другими, куда мельче и мельче, — и все это было не бесплодно для гения.
Бывает, что почта приносит и не очень-то сладкие письма.
Прочитаешь такое письмо — и потом всю ночь напролет будешь думать: чем помочь человеку? Да уж чем же поможешь? Единственно — словом.
Вот уже многие годы меня связывает хорошая сердечная дружба с Н. И. Москвиным.
Всю жизнь человек прожил на виду, на ветру, был партизаном на Смоленщине, секретарем райкома партии, секретарем обкома. Написал несколько книжек о пережитом. Человек, тонко чувствующий, глубоко думающий.
И поделился он со мною мыслью о радости времени.
Да, оказывается, существует такая категория бытия на земле: радость времени, в котором человек живет, существует, работает.
Не буду письмо пересказывать, приведу его полностью. Ну, может быть, с некоторыми купюрами, там, где речь касается лично меня. А так все, что относится к делу, приведу целиком:
«…Перебираю многолетнее скопление всяких бумаг; что-то жгу, благо что в квартире сохранена с давних времен печка, немногое оставлю наследникам: авось кто-нибудь из внуков проявит интерес к нашей жизни.
Натолкнулся на давно записанный по свежей памяти разговор с колхозницей из Угранского района и почему-то вспомнил трагическую эпопею на Угре, в которой и Вы были страдающим лицом, не упавшим духом в несчастном 1942 году. Долго не решался, как поступить с этими страницами, и надумал послать их Вам. Возможно, после недавнего съезда писателей, на котором так много поднималось злободневных вопросов не только художественного мастерства, но и всей нашей жизни, рассуждения колхозницы семидесятых годов М. И. Коженовой о радости покажутся интересными для Вас или Ваших коллег.
Я плохо улавливал понятие радости в соотношении с другими нравственными категориями 15 лет тому назад, да и теперь «плаваю» в этом. Но пусть даже радость является производным от понятия человеческого счастья — когда в душе его не остается — радость, мне кажется, превращается в самостоятельную категорию.
Как Вы увидите, я умышленно подзадоривал мою собеседницу на не обычный (по стереотипу для партийного работника и для того времени) разговор, но в нашей долгой беседе так и не было найдено причин: почему благополучие и даже счастье, которых мы так долго ожидали, оказались безрадостными?!
Что-то подобное мне и до Коженовой приходилось слышать от людей с большим жизненным опытом, а она лишь заострила вопрос. Наверное, раньше я и сам подумывал переделать наш диалог или какое-то другое размышление для печати, но в то время это «было не модным», а теперь вижу, что мне это уже не под силу. Потому и обременяю Вас этими страницами, с которыми Вы можете поступить по своему усмотрению.
Не осуждайте старика за навязчивость: мало ли читателей пишут писателям — просто так!
Как-то само собой прекратилась наша с Вами переписка. Я это отнес к Вашей занятости, да и нездоровью, а сам тоже давно не нахожусь в спортивной форме. Но мне приятно сообщить Вам, что в этом году издательство «Беларусь» выпустило мою новую книгу «Дорогами боевого братства». Писал ее по просьбе издательства; рад, конечно, что труд не пропал даром, однако все самое дорогое (для меня, как автора) оказалось исключено. Жалею, что книгу редактировали до XXVII партийного съезда. Теперь, может быть, деспотия редакторов станет более щадящей. Почти полностью оказалась исключена глава, за счет чего формировались партизанские отряды, и об окруженцах, о причинах пленения большого числа наших воинов. Ведь чтобы там ни говорилось, а столько изменников, раненых или контуженых не было. Тогда в чем же дело? А вот об этом еще ни один из наших выдающихся полководцев в своих мемуарах не сказал, да и монографий открытых читать не приходилось. А писать об этом настало уже время, если, конечно, иметь в виду, что торжество правды не будет кратковременным. Потому и не посылаю Вам свою книжку, что в ней в основном оставлено то, что уже было в моих «Партизанских тропах». Конечно, многое переосмыслено, акцент сделан на фактах боевой дружбы и взаимодействия с белорусскими отрядами; несколько под своим углом зрения удалось сказать о партийном подполье (не в общих словах, а на конкретных фактах и лицах), о взаимоотношении с партийными органами, местными, руководителей соединений…
Извините за многословие. Желаю Вам, уважаемая Ольга Константиновна, доброго здоровья и долгих лет творческой жизни.