Выбрать главу

Сосед по квартире тоже, может быть, интереснейший человек, но мы его видим в домашних тапочках и подтяжках, непричесанным и без галстука. А он в жизни ничем не хуже Грушницкого или Печорина. (Здесь, наверное, кстати будет сказать, что у этих двоих «антиподов» много общего. Может быть, поэтому-то они и враждуют?)

* * *

Осенью, когда небо вдруг люто нахмурится и после по-летнему теплых, солнечных дней север злобно дохнет почти нестерпимым зимним холодом, в небе можно увидеть большие собрания многих тысяч грачей. И при этом с какой-то определенной повесткой дня. Может быть, подготовка к зиме. Предстоящий отлет. Может, выбора вожаков. Потому что грачи при этом отчаянно спорят, кружатся один за другим — не то тренируются, не то соревнуются и что-то доказывают окружающим, гоняя по кругу своих повзрослевших подлетков, которые демонстрируют уже крепнущее мастерство, летание и парение, а взрослые птицы при этом кричат. Только трудно понять, чего больше в их криках: восторгов одобрения или птичьей хулы, каких-то особенных птичьих злобных ругательств.

Как-то вечером в сумерках в Марьине мы в течение долгого времени наблюдали такое скопление грачей. Они, шумно галдя, слетались огромными вереницами к лесу над озером; там выстраивались в целые летные соединения где-то прямо под тучей и ходили кругами над уже пожелтевшими вершинами деревьев, сменяя друг друга поэшелонно. Вот они обогнули колонной, наверное, в три километра длиной, весь массив потемневшего леса, перестроились на ходу, покружились на месте спиралью — и стали спокойно, почти незаметно растачиваться, расходиться по высокому куполу неба, размыкаться на два, затем на три, на пять взмахов крыла, по каким-то одним им понятным канонам грациозности и красоты. Вот они повернулись. Вот летящие правофланговыми и левофланговыми птицы разошлись и еще, и еще, все свободней и шире, все дальше друг от друга, паря, охраняя с большой высоты ядро стаи, самый ее центр, в котором плотной черной спиралью все кружатся главные, может быть, самые ловкие, может, самые мудрые, старые птицы.

В другой год их собрание не было таким ладным.

Как кричали, как ссорились птицы! Какой шум стоял над землей, какими нестройными полчищами грачи носились по закатному небу, сколько гнева и злости звучало в их кликах!

Это длилось почти до густой темноты. Птицы словно не могли примириться, найти выход из создавшегося положения, злобно каркали, ссорились, спорили, что-то громко доказывали друг другу. Иногда это выглядело со стороны просто бабьей отчаянной перебранкой, которая может закончиться и потасовкой.

Долго, долго я слушала этот птичий загадочный спор, эти крики, все ждала, чем же это окончится?

Небо быстро темнело, а птицы носились по кругу над лесом, галдели, вопили… Но вот кончилась наконец эта странная сходка, понеслись в разные стороны к своим гнездам и целые группы грачей, и отдельные семьи. По дороге, уже расходясь, они все еще злобно оглядывались друг на друга и что-то кричали, доругиваясь. Это было настолько комично, так похоже на нас, на людей, что я засмеялась. Пролетающий над моей головой сытый грач обернулся к грачихе и, кажется, так и крикнул ей: «Дура! Дура!» А она ему: «Ах ты, старый дурак!»

Что держало их вместе такое долгое время над лесом? О чем они спорили, что порешили? Отчего, наконец, разошлись?

* * *

Подумать только, некоторые знакомые придают мне такую цену, что даже не здороваются со мной! Это только вообразить, сколько времени, сил и энергии они посвящают мне; значит, им надо постоянно держать в уме: ага, при виде этой женщины я, имярек, должен перестать быть цивилизованным человеком, унизиться до невежливости…

И вот этой ценой унижения передо мной — а ведь я, безусловно, его презираю за это! — он со мной не здоровается и считает, что сделал мне горько и больно! За что?

* * *

По-моему, нет ничего опаснее мечты жить «во имя будущего», ибо будущее неуправляемо, оно складывается из миллионов противоречивых усилий народов, и еще неизвестно, какое из них окажется плодотворным, определяющим, наше худшее усилие или наше лучшее. А кроме того, как узнать, может быть, что потомки отвергнут и то, и другое. Мы-то видим их счастье в том же самом, в чем видим свое, а они-то, наверное, представят его себе совершенно по-новому, по-иному — так учит история. И зачем оно нужно мне, добытое кем-то счастье, если пользуешься им и не знаешь цены?

* * *

Последние дни января с ежечасно меняющейся погодой, уже с мягкой подсветкой грядущего солнца из-за туч… И метель, и мороз, а в воздухе что-то мягкое, обещающее, останавливающее тебя от последнего жеста.

* * *

Среди множества удовольствий в моей жизни едва ли не первое — плыть в теплом море от берега, вдаль.

Вот и пляж позади паутинистой линией, и фигурки людей уже словно игрушечные, и солнце так мягко дробится, слепит, перепрыгивая с волны на волну…

Ты плывешь — и тело твое эластично вжимается в голубую, а то в синеватую, в прозелень, влагу, растворяется, тает в ней, такой ласковой, обнимающей душу. И пора бы назад, и невольно уже опасаешься: а хватит ли сил на обратную дорогу? Но не можешь остановиться, море тянет тебя все дальше и дальше, оно как бы само помогает уходить в синевато-сиреневую бесконечность…

Но волна уже с гребнем, уже с перехлестом, она с мощной силой упруго несет тебя сверху вниз, в темную, мрачную бездну, где пахнет сырой чешуей и йодом, и роняет — и вроде бы не роняет, а просто играет с тобой, как бы втайне испытывая: ну, схлестнись, ну, схлестнись, ну, померяйся силой! И снова — наверх, на гребень волны.

В теле легкость и звон, жажда жизни, движения, ритма. Случись посильней и побольше волна, и, наверное, не заметишь, как ты, в самом деле, навек растворишься в соленой на вкус, непроглядной морской темноте…

* * *

Сырая тропинка, где осклизлая, а где в топких, зеленых, словно бы губчатых мхах, ведет через лес, по гребням холмов, когда-то, наверное, в доисторические времена окаймлявших огромную, необозримую реку, теперь отошедшую и погасшую в границах сегодняшней поймы.

Лес и справа и слева уже перезрелый, седой, в седых наростах мхов и лишайников, внизу сучья и сосен и елей засохли, сплелись серой колкой преградой. Здесь завалы, чащобы, забитые мусором ямы воронок: когда-то поблизости проходила война, была линия фронта. Одни только лужайки, все в ландышах, радуют глаз. На сырой, плодородной земле стебли ландышей выросли крепкими, длинными, кисть унизана сверху донизу, как фонариками, большими цветками, необычайно душистыми, оживляющими человека, вдохнувшего их насыщенный свежестью аромат. Среди сочной травы, среди белых, как жемчуг, рассыпанных ландышей пробивается и какая-то незаметная травка, вся кружевная, в мелких, белыми точками, цветках. Здесь другой аромат, тоже сильный, но больше медвяный, чуть-чуть душноватый, даже затхлый немного. Он так крепок, силен, что долго вдыхать его даже нельзя: начинает болеть голова. Пчелы, бабочки, осы, шмели так и вьются над этими белыми точками, чуть присобранными в ершик.

Дорога становится чуть чище и суше, вот мы и перепрыгиваем через большую поваленную сосну, лежащую наискосок на тропинке, и снова идем под зеленым, звенящим хрустальными голосами певчих птиц, неподвижным, насыщенным влагою пологом леса.

Путь приметный. Кто хоть раз здесь прошел — не заблудится.

Слева большая куртина разросшихся папоротников. Они, как павлины, играют на жарких прогалинах зелеными распущенными хвостами своих сочных листьев.

Вот береза, она всем стволом своим изогнулась над вьющейся нашей тропинкой, как белые, чистые, праздничные ворота в какие-то заповедные и сокрытые чащи. И мы сперва проходим в одни такие ворота, потом в другие, потом как бы подныриваем под ветки орешника и сразу сворачиваем по тропе, отходящей влево, начинаем спускаться по пологому склону среди маленьких елочек и берез на большую поляну. И тут все останавливаемся — ослепленные, задыхаясь, — обозреть необъятную широту чуть наклонного поля с могучим, у самого края, развесистым дубом, и торфяников, и лугов, уходящих до самого горизонта. Там, на горизонте, за рекой, леса, свои луговины и горы с деревнями, колокольнями, пыльной серой дорогой и чуть сизыми от дрожащего марева золотыми хлебами.