— Бедняжка, — заметила я.
— Мы не любим иностранцев, — отозвался Руди. — Они болтают о подневольном труде, тирании голландцев и прочей ерунде. Малайцы — лентяи, каких свет не видывал. Люди они милые, но портить их нельзя.
Из окна вагона я разглядывала деревню. Хижины, плетенные из ветвей, наподобие корзин, стояли на высоких столбах. В пыли возились ребятишки, ходили женщины в ярких ситцевых саронгах, из платков, привязанных за их спинами, выглядывали малыши. На фоне неба выделялись силуэты склонившихся кокосовых пальм. Изумительное зрелище!
В Старой Батавии останавливаться мы не стали: по словам Руди, с наступлением темноты белым людям здесь опасно находиться. Яванская лихорадка успела погубить восемьдесят тысяч моряков и солдат и миллион других белых, прежде чем выяснилось, что с заходом солнца следует покидать низины и подниматься в горы. Мы ехали по старому городу на «садоэ» — двуколке, в которой ездоки сидят спиной друг к другу. Я обратила внимание, что улицы проложены вдоль выложенных кирпичом каналов, отдаленно напоминающих голландские. Они кишели купавшимися голыми ребятишками и крохотными ярко раскрашенными лодками, в которых сидели туземцы. На берегах стирали белье женщины.
В «новом городе», раскинувшемся на склонах холма, были широкие улицы. Руди сказал, что мы остановимся в отеле «Нидерланды». Я заметила, что в восторге от отелей.
— Возможно, от этого отеля ты в восторге не будешь, — возразил Руди, — но придется смириться. Снять номер в гостинице «Бейтензорг» мне не по карману, я еще не получил назначения. Так что не пугайся.
Я заверила его, что не испугаюсь. Но оказалось, что я ошиблась. Это было одноэтажное здание, выходившее окнами в сад. На крытой веранде, которая шла вдоль спален, сидели мужчины в расстегнутых пижамах, вытянув перед собой грязные ноги, и пыхтели трубками и сигарами. Женщины — белые женщины — были облачены в саронги, неряшливые юбки и запачканные белые жакеты, на ногах — шлепанцы. Белые дети, прикрытые одними лишь пеленками или трусиками, играли на цементном полу. Сборище было одно из самых безобразных, какие я когда-либо видела.
В полдень на обед собралось человек сто. Мужчины надели брюки и рубашки, но женщины и дети были в том же облачении. Видя, как они едят приправленное острыми пряностями блюдо, я не могла и куска проглотить, но на десерт поела манго. Оно было восхитительным.
После обеда я вернулась в свой номер, поддерживая обеими руками юбки, и сказала, что вряд ли останусь здесь.
Руди уже лежал в кровати под большим муслиновым пологом, совсем раздетый, лишь прикрыв ноги.
— Чепуха, — сказал он сквозь дрему. — Можно было бы и не хныкать.
Встав на грязную циновку, закрывавшую часть цементного пола, я посмотрела на потрескавшиеся стены. В комнате не было ни одного стула, лишь покосившийся стол, таз с ковшиком да шкаф для хранения одежды. Выходить через решетчатую дверь на галерею мне не хотелось, а в комнате не было ни одного окна. Я забралась под полог и сидела на постели, болтая ногами и обливаясь потом. Решив снять туфли, я наклонилась, чтобы развязать их, и вскрикнула.
Вскочив на ноги со скоростью молнии, Руди схватил в руки ботинок.
— Где? — спросил он испуганным голосом — Где?
Я показала. Посмотрев на большое бурое отвратительного вида существо, он расхохотался. Ворвавшись в комнату, двое слуг увидели забавное зрелище. Руди помирал со смеху, я ревела, вытирая кулаками глаза.
— Тараканы чувствуют здесь себя как дома, — объяснил Руди, когда мы остались одни. — Кишмя кишат — большие и маленькие. С людьми у них договоренность — жить самим и не мешать жить другим. А я подумал, что ты увидела ядовитую ящерицу. Это единственное животное, которого следует опасаться. Нападая, она произносит: «Беки, беки, беки!» Оно отнюдь не безвредно. Что же касается простых ящериц и тараканов…
Я так расстроилась, что меня не обрадовала даже поездка в коляске, запряженной огромными лошадьми, и зрелище нерях, которых я уже видела утром, на сей раз нарядившихся по последней амстердамской моде. В тот вечер Руди напился.
Когда он напивался, то обычно не делал и не говорил ничего особенного. На этот раз, да и потом, было иначе. Он как бы оказывался за толстым стеклом и смотрел на тебя как на что-то неодушевленное. Он так и оставался в своем стеклянном доме, и вступить с ним в контакт было невозможно, отчего я чувствовала: лучше бы мне умереть. Я не в силах объяснить это состояние, но хуже него мне ничего не приходилось испытывать. Ничего.