Я выхожу из Львиных ворот, и из-за стен с глухим дребезгом доносится бой колокола. Все вокруг залито топленым маслом заката. Совершенно беспримесное, исключительно ландшафтное зрение покоряет и изменяет сознание землемера, и его глаз не в силах оторваться от этого тихого отсвета, который преображает все вокруг таинственной прозрачностью. Иерусалим словно приподнимается над собой — еще выше в небо: вот откуда это ощущение, что здесь ты будто на Лапуте, на некоем парящем острове.
Кома, Кома, бедный мой брат. Хорошо, мать уже не может волноваться о твоей пропаже. Сыплет, сыплет иней среди звезд в узких улочках старого, старого города, который всегда был полон человеческой надежды. Духи милосердия и утешения — хрупкие, как кобальтовые стрекозки, небольшие духи покоя — населяли всегда этот город плотнее, чем другие города, ютясь на чердаках и крышах, на балкончиках и заброшенных винтовых лестницах. В Иерусалим всегда прибывали люди, умытые сомнением.
Кома сомневается постоянно, он может зависнуть перед умывальником, меняя местами зубную пасту со щеткой. Сомнение — младшая сестра раскаяния. Мне всегда представлялось запредельное — потустороннее — существование вознесенным сомнением, разложенным им по неким воздухоносным ярусам, мосткам, островкам, подобным иерусалимским ландшафтным ступеням, террасам, площадкам, мостам, пролетающим над пропастями из одного склона ущелья в тоннель в другом; я воображаю потусторонний мир подобным гнездовью, этаким многоуровневым счастьем пребывания: вот как, например, попасть после смерти куда-нибудь на метафизический лофт, антресоли — в голубятню, где души — птицы. Время от времени голубей там выпускают полетать, пополоскаться в синеве под заливистый свист, насладиться небом — и принимают их обратно, сыплют им зерно, пускают к поилке…
Кома, Кома, где ты, родной идиот? Иерусалим похож на росток гороха, поднявшегося выше неба, на разветвленную воздухоросль — вспомнить шалаши на деревьях детства! — и вот такое птичье существование прекрасно и уютно: великолепен обзор, все кругом и далеко видно, при этом все твое — и нет никакой скученности, каждый обитатель есть отдельная веточка небесного дерева.
В начале спуска в долину Кидрона небо затянулось рыхлой тучей, и набежали сумерки. Потянуло холодом, и скоро облачные клочья поволоклись по двум вершинам Масличной горы. Петли дорог осветились плотными огнями фар, и на двух минаретах один за другим закричали муэдзины, в холодящем воздухе их пение зазвучало с тоской и отчаянием. Но когда миновал на подъеме колонный портик Церкви Всех Святых, наступило сумеречное затишье, и под ногами там и здесь хрустнули ледком подсохшие после дождей лужи. Ноздри почуяли морозец, пальцы сжались в кулак.
Туча хмурилась навстречу, сады под Мормонским университетом скрылись в наползающем тумане, снежинки посекли щеки. Где-то вдали замигало пламя костра, и я ускорил шаг, соображая, куда же я пойду после, когда не обнаружу брата у Гефсиманского сада. День закончился так быстро, словно что-то случилось с природой, умалившей себя, посторонившейся перед наступлением зимы. Иногда я совсем ничего не видел, и тогда перед глазами представал Кома с лицом перепуганным и вымазанным кондитерским кремом.
Я миновал переулок, шедший вдоль забора перед рядами невысоких древних олив, в несколько обхватов толщиной, коряво-складчатых, будто огромный мозг некоего божества друидов. И тогда в стороне от забрезживших фонарей открылся на пустыре костер — он отбрасывал на землю длинные тени людей, стоявших вплотную у пляшущего пламени. Тени достигли моих ног, и я инстинктивно шагнул в сторону, чтобы не наступить. Поодаль была навалена гора ящиков из-под фруктов, и рядом кто-то разламывал дощатые решетки поддонов, поддевая их обрезком трубы. Выдираемые из дерева ржавые гвозди пронзительно вскрипывали. Мгла внезапно вся пронизалась снеговыми бросками. Снег то валил, то летел вихрями, то мел понизу; склоны Елеона на глазах озарились смутной белизной, будто отбросили негатив рельефа. Воздух просветлел, стены Старого города позади прояснились четче. Я вспомнил, что в этом году к приезду Комы я задумал прибраться, свалил с антресолей всю рухлядь и, уходя из дому, постоял перед нехитрыми своими пожитками, накопленными за все годы. Я стоял перед убогим скарбом, а в балконном большом окне ползли ряды штормовых бурунов, по морю стремительно менялись местами долины света и тени, отбрасываемой облаками. Последние годы я понял, что всегда мог жить только у моря. Мне нравится испытывать ощущение пребывания на краю мира; думаю, пространство после смерти — это пляж, бесконечная, незамкнутая полоса мокрого песка под неприступными скалами и лезвие несбыточного горизонта, на котором никогда не встретишь ни паруса, ни скрепки танкера или сухогруза.