- Ух, свинья супоросая! - прохрипел Иван Ионыч, взял со стола лампу, перешагнул брезгливо через раскинутые толстые и в толстых, домашней вязки чулках ноги жены и пошел в спальню.
Там он снял с себя только шубу и ботинки с калошами и лег в постель в пиджаке, точно ехал в вагоне, и, как в вагоне же, не потушил света.
Он слышал, как жена выходила из столовой и прошла на лестницу, конечно затем, чтобы убедиться, удалось ли Сеньке бежать, не лежит ли он на лестнице, совсем обезноженный. В спальню она вошла только со следами слез на лице, но с виду спокойная.
- К Сеньке! К Сеньке иди! - крикнул он, хотя и не в полный голос, а она ответила, вешая платок:
- На кой мне черт Сенька!.. Баловались мы, как родные, а ты и в самом деле подумал...
- И ты мне тоже!.. Ты тоже мне на кой черт!
- Пригожусь еще, погоди, - отозвалась она спокойно и принялась снимать блузку.
Тогда, вскочив яростно, он повалил ее на пол и начал бить кулаками, стараясь выбирать места побольнее. Она извивалась и голосила хитро, по-звериному. Наконец, после особенно тяжелого удара охнула, поднялась быстро, отпихнула его и крикнула:
- Ты что же, злодей, на каторгу за меня идти хочешь?
Тогда он повернулся, снял пиджак, бросил его на пол и снова лег в постель, с головой укрывшись одеялом. Он лег к стене, как всегда; она, как всегда, легла рядом.
Он слышал, как она всхлипывала в подушку и как вздрагивала ее спина. Так тянулось долго, пока он не забылся. Это был не сон: ему казалось, что все он чувствует и сознает, однако когда он открыл глаза, то увидел прежде всего, что за окном уже светлело небо, а жена его с ночником стоит около зеркала и пудрит синий отек под левым глазом. Теплый платок, накинутый косо на плечи, при каждом ее движении волочился по полу одним концом.
Когда он кашлянул, она обернулась и сказала злобно:
- Как теперь людям показаться! Эх, зверюга!
А он закрыл глаза и почему-то представил того льва, который положил ему на плечи лапы и глядел страшно.
Не открывая глаз, он сказал ей:
- Не изуродовать, а убить тебя надо... Ты Сеньки постарше, и он - дурак и калека...
- Убивай! - крикнула она вдруг по-вчерашнему. - Убивай!.. Что я, жить, что ли, хочу така-ая? Доканчивай, зверь!
И бросила пудреницу на кровать, но тут же выскочила из спальни, захватив ночничок.
Нянька с детьми, он знал, просыпалась рано, но не хотелось слышать голосов детей и никого не хотелось видеть. Теперь они - четверо маленьких, белоголовых - смешались в нем в какую-то липкую неразборчивую кашу, и уж самому казалось странным, как это он хотел их вчера обрадовать, привезти к ним в клетке живого ручного льва!
Долго ворочался в неловкости и с тяжестью в голове на широкой кровати и все попадал руками в пудреницу, пока не сбросил ее на пол, а когда рассвело, оделся.
Нянька была здешняя, бологовская, пожилая. Она встретилась ему в коридоре с двумя белыми горшками в руках и пропела, шарахнувшись:
- С добрым вас утречком!.. С приездом!..
А он смотрел ей через плечо и думал уверенно: "Знает про Сеньку, знает!.. И кухарка небось тоже знает..."
Внизу, на кухне, он спросил у Федосьи:
- А где Семен?..
- Уехамши, - ответила та поспешно.
- Куда уехамши?
- Да все по делу, должно, неужели же без дела?.. Он еще ночью уехал...
- Та-ак... А ты... ты ничего не слыхала?
- Это насчет чего же?
И она, старая, подобрала космы волос под платок, черный с белым горошком, и выставила востроносое лицо.
- Народ у нас тут как? Не бунтует?
- Боже сбави! - а сама впилась в него, он видел, ожидающим взглядом.
Тогда он крикнул ей свирепо:
- Куда ополоски выливать надо, знаешь?.. Помойная яма на то есть, а не так, чтобы на улицу!.. Весь подъезд загваздала, деревня!..
Однако Федосья не стала оправдываться, как он думал. Она повернулась и пошла от него, а шага через три сама крикнула, обернувшись:
- А нехороша стала - рассчитай!.. Ишь ты, загваздала!.. Рассчитай, когда такое дело!
Иван Ионыч постоял на крыльце; посмотрел, как ровно и высоко в морозное тихое небо ввинтились повсюду над домами и домишками слободы синие и розовые дымы; разглядел на озере, в стороне от дороги, чистую полоску устроенного здешними ребятами катка; проследил, как летела со слободы на вокзал кормиться на перегрузке зерна голубиная стая; услышал свисток подходящего из Рыбинска поезда и твердо подумал: "Поеду опять в Петроград... Поеду с одиннадцатичасовым".
И в то же время он очень старательно затоптал около крыльца все черные и рыжие пятна от помоев.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В Бологом был у Полезнова подручный по скупке овса - Бесстыжев Кузьма Лукич. Он жил не так далеко, на слободе, и Полезнов был уверен, что именно у него теперь прячется Сенька. Обыкновенно, когда приезжал домой Иван Ионыч, он посылал за Бесстыжевым поговорить о делах, теперь же пошел к нему сам, удивляясь тому, как могут бологовчане жить в таких диких сугробах снега, вышиною чуть не до конька изб... Шел и представлял, как он накроет у Бесстыжева Сеньку, изобьет и отправит на станцию, чтобы ехал домой, в костромскую деревню.
Даже лица Сеньки, какое оно было тогда, не мог как следует припомнить Полезнов: помнил только встрепанный хохол, круглые твердые ноздри и очень вздутую верхнюю губу. Верхняя губа у него всегда была шлепанец, теперь же показалась непомерно вздутой. "Кра-савец!" - яростно думал о Сеньке Полезнов, то и дело проваливаясь в сугробы, еще не примятые бологовчанами.
Бесстыжева он застал на внутреннем, во дворе, крылечке: только что встал он и умывался из железного корца ледяной водой. Знаменитая на весь Валдайский уезд бурая длиннейшая борода его была засунута за жилетку. По толстой шее и бычьему лысому затылку он похлопывал корявой мокрой рукой и тер уши, отчего они кроваво горели. Полезнов понял, что вчера был он пьян, и, не дав ему приготовиться, спросил с подхода:
- Сенька у тебя?.. Мой Сенька у тебя?
Бесстыжев выкруглил мокрые глаза. Он был явно изумлен и приходом ранним хозяина и его вопросом.
- Сенька?.. Это какой такой Сенька? - бормотал он, и мимо него прошел Иван Ионыч на кухню, оттуда в горницу; Сеньки не было, только перепугалась жена бородача, у которой по странной игре случая к старости тоже начали потихоньку расти на губе и подбородке хотя и редкие, но жесткие уже волосы. Она собралась было ставить самовар, но Иван Ионыч отказался от чая. Тогда Бесстыжев понимающе подмигнул и торжественно поставил на стол по-домашнему запечатанную сургучом бутылку.
Выпив одну за другой две серебряных стопочки крепкого самогону и сосредоточенно глядя на горбатый и прижатый внизу странный нос Бесстыжева, рассказывал о себе Иван Ионыч:
- Нас было три брата, и все три были мы Ваньки... А как это произойти могло, тоже целая своя история. Первый мальчишка родился у матери, известно уж, должен он быть Ванька... Какое же может быть семейство, ежели оно русское, и чтобы без Ваньки? Никакой крепости в нем не будет... Вот хорошо... Год уж ему был, заболел мальчишка. Призвала мать бабку-знахарку, а сама уж опять на сносях, вот-вот родит... Посмотрела та бабка мальчишку со всех сторон: "Нет, говорит, золотая, должна правду тебе сказать, и не надейся... Этот, говорит, стоять не будет... По его по душке по ангельской на небе тоскуют..." Ну, уж раз на небе затосковали, что поделаешь? Мать, конечно, сама в тоску впала и в тот день родила... Опять мальчишка вышел... Отцу моему, стало быть, приказ: "Окрести, и чтоб беспременно Ваняткой, как первенький не сегодня-завтра помереть должен..." Вот приносят отец с кумой из церкви второго Ваньку. И неделя прошла, и две проходят... Ждут-пождут, когда же первый Ванька помрет, а тот, между прочим, об этом и думать забыл.
- Ожил? - хлопнул себя по колену Бесстыжев (а на колене разглаживал он бороду и разбирал ее пальцами).
- Разумеется... И вот, стало быть, растут они - двое Ванек... Пока по избе ползали - ничего, а начали на улицу убегать, как их кликать?.. Одного кличет мать, оба бегут, а то ни один не бежит: кто его знает, какого надо... Спасибо, один, старший, - тот пузыри из мыла любил пускать, через соломинку, разумеется... От мыла его, бывало, не оторвешь... Прозвали его за то Мыльник. А другой шилом котенка в скорости исколол. Этому прозвание стало Шильник... А меня уж, как я гораздо их обоих моложе, впоследствии времени Малюткой прозвали... Почему же я имя имею Иван? Опять это целая история... Река у нас в половодье разливается широко: леса кругом... Деревня же наша была не из больших, средняя, а церковь помещик построил, а сам прогорел, застрелился... Значит, Мыльник с Шильником забежали по реке далеко, по льду колдашами шар гоняли, а дело к вечеру было, и вдруг река наша вскрылась... Их, ребят, на льдине обоих и понесло... Даже это уж потом стало известно, что понесло, а сразу и дознаться нельзя было... Видел их кто-то там на речке, на льду, и без вниманья... А тут отца как раз на грех дома не было, а мать опять на сносях. Ходила мать вдоль берега, ходила, орала-орала, пока темно стало, - ни-ко-го!.. Никаких тебе Ваняток!.. С тем и домой пришла: залило их водой... Под утро раньше времени родила, и опять мальчишку: это уж я был. Тут и отец явился... Окрестил опять Иваном, а об тех двух какой же мог быть разговор? Залились, и все... Полая вода сойдет, дескать, может найдутся их бедные косточки... И вот две и даже три недели прошло, грязь везде стоит, топь, - куда искать кинуться?.. Однако кому не пропасть, тот, должно, и на германском фронте не пропадает... В конце месяца привозит их обоих на лодке лесник. За тринадцать их верст унесло и как раз, почитай, к лесникову амбару прибило. Так они, Шильник с Мыльником, и пробарствовали у лесника того, почитай, месяц... Таким образом стало нас три Ивана Полезнова... А Шильник - это был хлопоногого Сеньки отец, который теперь уже умер от муравьища... Ревматизм у него был, - по нашим сырым местам у редкого не бывает, - приготовили ему бабы муравьище... Это же - ты, конечно, знать должен - сгребут бабы муравьиную кучу в лукошко, приволокут домой безбоязненно, да в кипяток. Получается тогда муравьиный спирт, каким ноги лечат. Может быть, кому польза бывает, а тут получилась смерть... В большую кадку ведер на тридцать, в которой капусту квасили, высыпали бабы муравьище да корчагу целую кипятку туда... Садись, старик, принимай ванну ножную! А сами, разумеется, из избы ушли. Старик разделся, на табуретку стал около кадушки и голову туда свесил, смотрит, чтобы вода поостыла, а спирт муравьиный ему в голову вдарил, он, значит, как нагнувшись стоял, так и бултых в кадку вниз головой. В одну минуту в кипятке сварился... Так уж бабы после сами себе объяснили, как дело вышло, а в то время ни одна стерва и в окно не глянула, что там старик делает... Разошлись себе по хозяйству... Спустя время являются, а над кадушкой только ноги торчат... Вот она, темнота-то... Так и пропал человек... Вот почему я к себе его Сеньку взял... Из жалости его, мерзавца, взял!.. Известно, стоит тебе к старости состояние приобресть, хоть бы об себе ты целый век знал, что бобыль ты чистый, вре-ешь! Племяннички у тебя разыщутся и тебя найдут!