Выбрать главу

Между тем сержант, должно быть, заметивший, что Конкин наслаждается каким-то непонятным одиночеством, стал позевывать в ладошку. Тогда. Конкин, весь подобравшись, словно норовя запеть, вытянул шею и слегка дребезжащим голосом сказал:

— А все же, скажу я вам, Пушкин не зря ее полюбил…

— Кого? — вздрогнув от неожиданности, уставился на него сержант.

— Наталию Гончарову, — тихо ответил Конкин. — Она ведь совсем девчонкой была, так сказать, свежим букетом полевых цветов. А он на светских напомаженных кукол уже глядеть не мог. От них у него душа засохла. Да еще кругом разные сплетни, шпионы от Бенкендорфа. Завистники… Бежал он в Москву… И вот, — Конкин сощурился на противоположную стену, как бы увидев за ней что-то сверкающее, хрупкое, неописуемо загадочное. — И вот средь шумного бала… в Москве, на Тверской, в доме танцмейстера Йогеля… — Конкин, отыскав глазами какую-то точку, глядел на нее с такой неподдельной живостью, что сержант невольно повернулся к стене и тоже стал смотреть на нее. — Там стояла Наташа шестнадцати лет от роду с матушкой Натальей Ивановной. Пушкина представили им, и тут, так сказать, голова у него закружилась. И ничего не поделаешь, брат, — судьба! Любовь его скрутила, страдание жуткое, сам понимаешь, да еще Наталья Ивановна вздумала поломаться, — незаметно для себя Конкин разгорячился, уже не следил за словами: — На первое письмо — от ворот поворот. Пушкин пишет второе: «Ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию… Какая-то неопределенная тоска гнала меня из Москвы»… Потом… В том же апреле тысяча восемьсот тридцатого года: «Я чувствовал, что сыграл довольно смешную роль: я впервые в своей жизни оказался застенчивым, а застенчивость в человеке моих лет, конечно, не может понравиться молодой девице в возрасте вашей дочери… Если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия. Но сохранит ли она эта спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушения?» — Конкин декламировал и говорил без единой запинки. — Каково было ему, а? Время неумолимо двигалось. Пушкин начал сомневаться, верно ли выбрал… Тут еще заботы о приданом, о деньгах вообще. Какая все-таки непонятная эта натура, брат! Вот слушай, что он пишет в Полотняный Завод: «Участь моя решена — я женюсь… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которою встреча казалась мне блаженством, — Боже мой, она почти моя! Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей… В эту минуту подали мне записочку — ответ на мое письмо. Отец невесты ласково звал меня к себе. Бросаюсь в карету, скачу, — вот их дом, — вхожу в переднюю, и уже по торопливому приему слуг вижу, что я жених… Нас благословили. Итак, это уже не тайна двух сердец. Сегодня эта новость домашняя, завтра — площадная… Так поэма, обдуманная в уединении в летние ночи, при свете луны, печатается в сальной типографии, продается потом в книжной лавке и разбирается в журналах дураками…»

Конкин, резко оборвав себя, ткнулся жарким лицом в прутья решетки, передохнул, снова надел на голову парусиновый картуз.

— Ты иди, милый, иди, — стараясь скрыть дрожь в голосе, сказал он сержанту. — Может, дела у тебя или томиться начал. Запри и иди!..

— Не-е… — простодушно оттаял лицом сержант. — Ни чуточки! Дюже интересно. А ведь кажется, будто ничё в них сложного — в стихах… «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…» — он сконфузился и помолчал. — Ну, эти-то и мне известны. А вы, наверное, сами пишете стихи.

— Баловался. — Конкин опять снял картузик, сложив пополам, сунул в карман пиджака. — Ночи просиживал. Мученье это большое. Особенно, когда хорошо хочется написать.

— Бросили, значит…

— И он не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума.

— Тоже Пушкин?

— Он, — оживился Конкин, — поэт должен страдать. А я, сколько себя помню, без горя жил. Ну, бывало, в детстве бедствовал, недоедал, но разве это горе? Это, брат, всего-навсего лишения. Потом все было: добро нажил, деньжата завелись, еда-питье навалом, а все ж таки проснулся я однажды сам не свой, чувствую, в груди что-то закипает. Думаю, неужто я только для того и родился, чтобы, значит, за барахлом гоняться да животу своему угождать? Так что глупого счастья у меня враз и убавилось…

— Видать, счастье в стихах нашел, — отчаянно осмелев, предположил сержант.

— Свои, сказано, не получились, — без досады произнес Конкин, — Незадача вышла… Тут, брат, надо вовремя понять, что богом талант не задан. Иной ведь всю жизнь бьется, как рыба об лед, пишет, бумагу переводит, аж смотреть жалко. А я что придумал… Взял да сравнил свои стихи с пушкинскими. Получаются слова-то одни и те же — что у него, что у меня. Примерно одни и те же. Но у него-то, если фигурально сказать, глина запела, душу обрела, а у меня глина глиной осталась. Вот где тайна…