«Вопрос: можно ли побриться кирпичом? Ответ: можно, если лицо этого очень желает. Из кавказского юмора».
Конкин не испугался, но и смешного в записке ничего не нашел. Просто ему сделалось грустно.
Он толкнул дверь, долго стоял у порога, прикидывая верное направление к постели. При его появлении старик, лежавший на топчане возле окна, не шевельнулся, и только редкая борода его, задранная кверху, слегка дрогнула. Старик, видно, ждал Конкина, а теперь лежал то ли в дремном забытьи, то ли притворяясь, что спит.
Конкин проскользнул мимо, нащупал впотьмах жесткое одеяло, не раздеваясь, лег. Он сразу, едва коснувшись затылком прохладной подушки, понял, что легкого сна не будет. В голову натекла горячая тяжесть — может, от мыслей об оплошном дне.
Часу во втором, порядком намучившись, Конкин вроде бы заснул. И снилось ему, будто стоит он среди булыжного тракта, утонувшего в мутной дождевой воде, и в глухой завесе дождя тащится, приближаясь к нему, почтовый дилижанс, тревожно озираются мокрые усталые лошади. И вот уже мечутся вокруг дилижанса, мятежно требуя чего-то от кучера, черные всадники. Конкин поспешно вынимает из-под сюртука пару пистолетов, тщательно целится в одного, кажется, недавно виденного злодея. Сухой грохот выстрела сливается с громом, и перепуганный всадник скачет прочь, обронив письмо. Конкин подбегает к упавшему в грязь конверту, с радостью узнает беглый почерк, прячет письмо на груди и вдруг видит наведенное на него дуло пистолета. Он завороженно, не, зная, что делать, смотрит на черную, дышащую холодом дыру. Выстрела еще нет, но он скоро грянет, и Конкин со сдавленным вскриком хватается за грудь, где спрятано письмо…
— Егор!
Конкин разглядел сначала потолок, затем, повернув голову, увидел старика, свесившего с топчана худые ноги в белых кальсонах.
— Разделся бы, Егор, — сказал старик. — Выпимши, что ли?
— Нет, батя, — откликнулся Конкин. — Устал малость, сны снятся…
— Письмо вон тебе.
— Письмо? — вскочил Конкин. — Какое письмо?
— Кажись, от Варьки…
Конкин зажег свет, взял со стола авиаконверт, торопливо надорвал его.
«Дорогой Егор Иванович, милый наш папа!
Вторую неделю ждем от тебя весточки, страшно по тебе соскучились. Дома у нас все в порядке, только кошка Муся сорвалась с балкона, третий день хромает и ничего не ест, так что решили показать ее ветеринару.
Ты возвращайся, но, если очень занят, оставайся, мы потерпим. По дороге постарайся достать для Аленки простых х/б колготок, говорят, что их не только у нас, даже в Москве нет. И еще, если не трудно, привези кг 3 молодой картошки. Аленка нашла в чулане тетрадь со стихами, выучила кое-какие наизусть и прочла на утреннике у себя в саду. Аленкой все были довольны, а кухарка тетя Дуня даже заплакала. Не беспокойся, деньги у нас есть, живем хорошо.
— Поел бы ты, милый, — негромко сказал старик. — Цельный день голодный шастаешь, разве дело это… Вынь из печки чугунок-то.
Конкин вложил письмо в конверт, послушно двинулся к печке. Из чугунка, когда Конкин снял крышку, шибанул в нос духовитый пар.
— Люди вон о себе не забывают, — приговаривал старик, радостно наблюдая за Конкиным, нарезавшим хлеб большими кусками. — А ты ешь где попало и что попало… Откуда сила возьмется?
Конкин, соглашаясь, кивал головой, хрумкая зеленым огурцом, поглядывал в окно.
— Что притих-то? — спросил старик.
— Думаю. — Конкин отодвинул чугунок и закурил. — А были они у нас, почтовые дилижансы?
— В Россее-то?
— Ну. Во времена Пушкина.
— А шут их знает, — усомнился старик. — Дили… Это не по-нашенски. Тебе лучше знать. Ты почитатель таланта.
Переломившаяся ночь шла на убыль, в окна хлынула призрачная синева. Вдалеке, над Шаровой горой, растворив утреннюю мглу, обозначился красный клок зари.
«ТЫ ПО-СОБАЧЬИ ДЬЯВОЛЬСКИ КРАСИВ…»
В августе месяце верхнеталалаевское собачье поголовье — всего учтенных и бездомных, считай, десятка два — с гавом и визгом справляло вторые в году свадьбы.
Незадолго владельцы собак особо редкостных пород — были и такие в Верхнем Талалаеве — заперли своих четвероногих подопечных в избах или посадили на цепь, чтобы те не запятнали родословную, не устояв перед соблазном смешаться с разгульной собачьей шпаной.
Захар Кузьмич Дедков, не давая повады прежнему сердоболью, тоже посадил свою Дамку на цепь — еще в пору первых свадеб, в феврале. Что при этом было у Кузьмича на уме, по какой причине старик держал собаку на узде, узнать никому не удалось. Сама Дамка, терпеливо перегорев зимой и не поняв причину любовного запрета, теперь томилась с удвоенной горячностью. Окончательно потеряв застенчивость, она громко просилась на улицу, где с хмельной удалью гуляла вольница.