Выбрать главу

— Да какая разница! Их убивает кто-то другой, а этих убью я! Я! Своими собственными руками! Пускай кто-то может убивать тысячи — а я не могу! Даже ради какой-то глобальной цели!

Александр ничего не ответил.

Дмитрий отцепил крепежи страховки.

— Не жди меня. Уходи.

Он опустился на колени перед взрывчаткой.

Когда он создавал ее, ему даже в голову не приходило, что может понадобиться отключить таймер. Они шли сюда взорвать голову спрута, готовые погибнуть сами и уничтожить других. И теперь Дмитрию предстояло обезвредить бомбу, как заправскому саперу.

Этого он не репетировал.

Он еще никогда в жизни не испытывал такого страха, как сейчас.

Александр щелкнул крепежами, отстегиваясь от страховки, и подошел к сыну. Дмитрий не обернулся.

— Ты меня, наверное, презираешь за слабость? — спросил он.

— Я горжусь тобой, — вдруг хриплым голосом ответил Александр. — Горжусь, потому что ты по-настоящему хороший человек и мой сын.

Дмитрий кивнул. Он не стал еще раз просить отца, чтобы тот уходил: знал, что бесполезно. Протянул руки к взрывчатке — и одернул их, словно обжегшись.

— Я боюсь.

— Не спеши. Нам больше некуда торопиться. Расслабься и пусть твои руки сделают то, что нужно.

— Я не могу успокоиться и сосредоточиться.

Александр прикоснулся к уху Дмитрия, и тот услышал привычный щелчок микростенографа.

— Ты сказал, что неправильно закончил свою повесть. Исправь ее. У тебя есть на это целых пять минут.

Дмитрий вздохнул, закрыл на мгновенье глаза и заговорил медленно, чуть нараспев:

«И вот, мой пергамент пуст, потому что не осталось слов, чтобы описать его, ибо все они истрачены на грязь и горечь. Я постиг твою тайну, учитель: истинная поэзия жива, но бесплодна…»

Он сначала робко дотронулся до взрывчатки, а потом его движения стали спокойней и уверенней.

«И великий учитель взглянул на него с любовью и нежностью, как отец взирает на сына, пытавшегося научиться ходить и изранившего колени, и сказал: ты ошибаешься. Тишина внутри тебя — это не молчание смерти. Это безмолвие начала…»

Он ловко отсоединял провода, один за одним.

«Там, на горе, ты зачал солнце, и выносишь его, и родишь в муках, и будет это солнце истинное, живое, взрывающее светом своим тьму и страх, и каждый, кто узрит его, сам зачнет солнце и будет носить его — ибо такова природа добра и света. Такова природа истинной поэзии».

Последний проводок, отсоединенный от тела взрывчатки, упал на пол. Дмитрий облегченно выдохнул и разровнял плечи.

— Вот и все.

Александр хлопнул его по плечу.

— Знаешь, а ты, кажется, не такой уж хреновый писака, как я всегда думал.

Это было последнее, что они успели сказать друг другу, потому что через несколько мгновений черные фигуры спецназовцев ворвались в помещение и распластали их на сером каменном полу.

Эпилог

Егор Симаков прочитал две последние строчки еще раз, и только потом закрыл файл. Огромный монитор на стене замигал красивой живой заставкой.

Он поднялся со своего места и подошел к окну и распахнул его. Занимался рассвет, и небо было пронизано оранжевым, красным и нежно-розовым светом.

После странного происшествия с отцом и сыном Седых «Экспресс» перешел в его руки, но как он не пытался отыскать ответы на свои вопросы в документах компании, ничего найти не мог. Целые блоки памяти в архивах были потерты и уничтожены. Но когда начался странный закрытый процесс над ними, полный нелепостей и фарса, Симаков заинтересовался делом не на шутку, и приложил все усилия, чтобы раздобыть хоть что-нибудь. И тогда он чудом отыскал приватную запись Дмитрия Седых, которую он активно вел с помощью микростенографа, и нашел, пусть и незаконный, способ вскрыть ее. Новейшая версия программного обеспечения устройства заботливо раскладывало все записи по папкам, и потому Симакову не составило труда отыскать личный дневник.

Именно в нем он нашел, все, что хотел знать, и даже гораздо больше. Привычка описывать все происходящие события и собственные мысли могла бы показаться чрезвычайной глупостью, но в этот раз она сослужила добрую службу.

Теперь Симаков знал все.

Всю свою жизнь он делал то, во что верил: критиковал, разоблачал, информировал. Как большинство его коллег, Симаков видел назначение журналиста скорее в «разгребании грязи», и не заметил, как перестал считать значимым все остальное. Именно тогда ему вдруг и предложили пост в «Глоб-инфо», и он, сам того не понимая, многие годы был винтиком в системе.

Даным-давно в рамках одного государства уже был подобный эксперимент. Тогда исходили от противного: распространяли исключительно положительную информацию. Сначала это сработало: люди стали чувствовать себя восторженно-счастливыми, в некотором смысле избранными, безраздельно доверяли власти и государству. Но поддержание такого настроения требовало огромных трудозатрат и колоссального контроля, и замысел потерпел крах.

Но теперь все иначе. Поддерживать пассивную апатичность гораздо проще — нужно только сначала подтолкнуть человека в это русло, а потом он сам пойдет по нему, лишь изредка нуждаясь в коррекции.

Глядя на рассвет, Симаков думал о своей единственной дочери, Надежде. Она была известной художницей, и многие говорили, что даже гениальной. Она рисовала оторванные, искаженные жуткими гримасами и гниением человеческие головы — и все называли ее картины высоким искусством. Красивая и гордая, Надежда шла по жизни, окруженная друзьями, любимыми животными и изысканными вещами. Симаков очень любил свою дочь — и она это знала, не могла не знать! Он всегда готов был услышать ее — но Надежда так ничего ему не сказала.

Она просто ушла.

В предсмертной записке дочь написала: «Жизнь — самая мрачная и бессмысленная штука из всех, что придумала вселенная. Она делает нас всех одинокими. Я устала от слез и пустоты, и я заканчиваю свое выступление.»

Впервые при мысли о Надежде Симаков испытал не боль и тоску, а гнев.

Мрачная и бессмысленная штука? И это в двадцать восемь лет? И что она сделала для того, чтобы жизнь обрела смысл? Рисовала жестокость и страдание? Ходила по гламурным тусовкам? Красила волосы? Одиночество! А как же мать, поседевшая в один день и мгновенно превратившаяся в старуху? А парень, который до сих пор носит цветы на ее могилу и так до сих пор не женился? А друзья и это ее «высокое искусство»? Или, наконец, ее глупые болонки, которые еще долго скулили на весь дом? А он сам, в конце концов? Устала от слез? А что такое страшное довелось пережить Надежде? Война, геноцид, страшная смерть безумно любимого человека? Что за бред!

Симаков вцепился узловатыми пальцами в подоконник, пытаясь успокоить проснувшуюся волну эмоций.

Теперь он верил в то, во что верили Дмитрий и Александр Седых. Что мир можно изменить, что жизнь можно сделать лучше — главное только не отдаваться на волю течения, а что-то делать, сопротивляться, барахтаться.

А солнце медленно просыпалось, отражаясь в его глазах — бесконечно горячее, полное силы и света.

Он захлопнул окно и сел за стол. У него впереди очень много работы: сегодня его агентство в двенадцать ноль ноль в прямом эфире будет транслировать по всем основным информационным каналам Европы заседание Мирового Правительства. До этого момента нужно успеть на базе дневника Дмитрия Седых сделать небольшой, но очень информативный ролик.

И пусть будет скандал, пусть начнется великая смута. Его, конечно же, снимут с должности, обоих Седых скорей всего выпустят на свободу, высокопоставленные чиновники начнут оправдываться, и, может быть, в итоге дело замнут. Но кто имеет уши — тот услышит.

«Я не умею писать стихов, но я сумею родить свое солнце!» — проговорил себе под нос Симаков, принимаясь за дело.