Лям сидел среди маляров, жевал бублик, с хлюпаньем тянул горячий чай и молча прислушивался к разговорам и к приятному чувству растущей в себе уверенности, самостоятельности и какой-то гордости.
Каждая обида, которую высказывали маляры за столом, поднимала в Ляме ярость к подрядчику, и он готов был, пусть только товарищи прикажут, идти на все, на все!
Одни сыпали проклятиями, с ненавистью расписывали огромные доходы подрядчика и призывали завтра не выходить на работу раньше положенного, потому что и так, мол, все чуть живы от одиннадцатичасового стояния на ногах. Другие угрюмо поддерживали их.
Кто-то, макая французскую булку в крутой кипяток, торопливо глотая слова, доказывал, что малярное дело — сезонное дело, и надо подрядчика прижать к стенке, чтобы тот повысил расценки.
— Три часа лишних? Пускай три часа лишних! — вмешался еще один. — Черт с ним! Об чем разговор? Главное, деньги на бочку!
Ляма от всех этих разговоров бросало то в жар, то в холод. Его так и подмывало вмешаться, но каждый раз у него начинало колотиться сердце и в горле застревали слова. Ему-то есть что сказать! Будь рядом Петрик, Лям, наверное, осмелился бы. Он сказал бы что-то очень важное, что придало бы малярам уверенности и мужества. Но слова угасали в нем, и неимоверно колотилось сердце.
Разговоры и споры между малярами перешли в ссору. Горе несчастным — благо подрядчику. Стучат кулаки по столу, подпрыгивают пузатые чайники. И вот разбиты уверенность и бодрость Ляма. Случилось самое ужасное, самое горестное: раздоры между рабочими. Теперь уж, конечно, выиграет подрядчик.
На другой день все пришли на час раньше. Явился человек от подрядчика и всех переписал. Трое уже приступили к работе, как было велено. В этой тройке был также маляр, который привлек Ляма к работе.
Слово за слово, и маляры велели тройке спуститься со стремянок и бросить работу. Агент подрядчика стал отталкивать забастовщиков, забастовщики отбивались. Тот поднял шум, чтоб услышала полиция.
Приступившие к работе маляры не хотели спускаться вниз, но рабочие с такой силой затрясли стремянки, что им пришлось подчиниться. Лям помогал бороться с отступниками. Сердце его было переполнено болью и обидой.
Как только покровитель Ляма слез, он кинулся на своего подопечного и стал его тузить. Ляма выручили, он вырвался из свалки избитый, но довольный: его сторона победила, и тройке пришлось дать тягу, а вместе с ними удрал и человек от подрядчика. Их провожали градом камней и ругательствами.
Когда наступил обычный час работы, маляры, как всегда, взялись за дело.
Однако погодя немного примчались подрядчик, его агент, надзиратель со стражником и прежний покровитель Ляма.
Всем малярам приказано было сойти со стремянок. Разъяренный подрядчик побагровел от злости, а надзиратель принялся тотчас переписывать всех. Агент подрядчика указал на двоих и сказал, что это главные смутьяны и зачинщики. Надзиратель велел обоих арестовать. Недавний покровитель Ляма что-то шепнул агенту, показывая на Ляма, и тогда Ляма тоже взяли.
Рабочих продержали двое суток, а на третьи с великим трудом освободили.
А Ляма не отпустили. Его били в участке, требовали, чтобы он «сознался», указал свое местожительство, место прописки и, главное, требовали отзыва от хозяина.
Но ведь он уж несколько дней нигде не живет, ночует то здесь, то там, большей частью у маляра, который сейчас хочет его угробить, а раньше жил у Шимельса. Хорош он будет, если сошлется на Шимельса!
Вот уж второй раз его охватывает изумление в этом горестном вражеском стане.
Рива дозналась, где Лям, и явилась в участок. Она долго подкарауливала, как вор, счастливое мгновение и все же упросила кого-то, чтобы ей дали свидание.
Ему казалось, будто все его родные и близкие воплотились в этой Риве. Она пришла, как приходят к тяжелобольному, подбодрить и посидеть у его постели.
Он все рассказал ей.
Она обстоятельно выспросила его и решила, что Лям был прав. Но дело оборачивалось худо: ему грозила высылка домой по этапу. Зарой они его здесь заживо, и то ему было бы легче.
После этого Рива сидела у себя дома еще более подавленная, еще более скрюченная над грудой жилеток, и перед ней расползались бегущие из-под машинной лапки стежки, и сама лапка прыгала большим сверкающим пятном. Набухшие края век жгло, точно в глаза ей насыпали соли.
Однажды Рива встала, разогнулась и направилась к Шимельсу, который в это время с усердием молился Богу. Тихо, но быстро и коротко она прохрипела: