На окне чайной жужжали мухи, напоминая журчание ручейка. Хозяин чайной притворился, будто он Ляма не узнал, хотя еще совсем недавно отпускал Ляму до получки и чаю, и колбасы. Он даже доверял Ляму водить осла на водопой, а когда однажды увидел Ляма верхом на своей скотине, он даже не дал ему в зубы. До сих пор Лям не поймет, почему хозяин тогда спустил ему это с рук. А сейчас прищуренный глазок хозяина, похоже, из того же люстрина, что и пиджак и картуз на нем, чуть-чуть поблескивающий от беспрерывной пробы сорокаградусной, хоть убей, не хотел признавать Ляма. Ах, если б хозяин признал его и дал стакан чаю с хлебом, — ведь язык у Ляма присох к гортани, а ноги дрожат от голода и слабости!
Хозяин велел служанке принести лед из ледника, а та возится за стенкой в кубовой и не отвечает.
Лям стал вырывать мешок у хозяина:
— Давайте, я в момент! Давайте, принесу!
Вечером Лям отправился на поиски дома Саула Фурера, ему хотелось поглядеть, как управляется калека одной рукой. При виде Ляма ребятишки в маленьком домике сначала перепугались, а после очень обрадовались ему.
Коптил сухой фитилек, и дети в этом чаду выглядели совсем изнуренными. От тяжелого воздуха стучало в висках. Ребята обступили Ляма и стали наперебой выкладывать свои новости: папы уже нет, из больницы не вернулся. После операции лишился языка, но оставался при полном сознании. Руками, жестами старался он дать понять, чтобы к нему вызвали фабриканта. Тот, конечно, не явился, но прислал через механика сотню на сирот.
Сразу же к ним заявилась всякая родня, которая, отплакав положенное, стала тут же думать, как помочь осиротевшим детям. Ребят забрали с фабрики и устроили для них «буфет» с продажей сельтерской воды и сластей. Самая большая выручка бывала в базарные дни. Две тетушки-благодетельницы вели все дело.
Постоянно после базара в «буфете» становилось пусто, но денег в кассе не прибавлялось.
Тетушки ссорились между собой, упрекали друг дружку в обирании сирот. Кончилось тем, что в «буфете» осталась только одна тетушка. И вот недавно она поехала в большой город за товаром: провела там три дня, лечила у врачей желудок и привезла коробку ирисок и коробку пастилы.
За эти несколько дней тетушка истратила столько «буфетных» денег, что каждая ириска обошлась неведомо сколько. Наконец и эта тетка исчезла. Дети управляют теперь «буфетом» сами, но дело от этого не пошло в гору.
— Оставайся с нами, Лям! У нас есть еще немножко денег, а сейчас стоят жаркие дни, — начал Шайка уговаривать Ляма. — Оставайся с нами! Пойдем в «буфет», сделай так, чтобы у нас пошла торговля.
Дети окружили Ляма, повисли на нем. Странно, невероятно странно, что он кому-то нужен. Впрочем, все это детский лепет.
Лям не вернулся больше в чайную. Он поступил на бумажную фабрику, а жить стал у детей Фурера.
То-то было радости у Шайки, когда он узнал, что Лям берет его с собой в гости к самому Тхаржевскому. Он надел свой новый пиджачок, сшитый из материи того же сорта, что и одеяние Ляма, и долго прихорашивался, чистил ботинки, — ведь Тхаржевский пригласил Ляма к себе домой. Это немножко кружило голову.
Доктор Тхаржевский живет в большом барском доме и вот уже несколько лет почти не встает с постели. Он лежит не из-за какой-нибудь болезни, а во имя идеи. Редко-редко когда он покажется в городе. Облаченный в зеленую пелерину, высокую шляпу с ярким пером и мягкие сафьяновые сапоги без каблуков, он выглядит человеком не от мира сего. Он ни на кого не глядит, ни с кем не разговаривает, одному Ляму он оказал великую честь и побеседовал с ним.
В «буфет» заглядывали «лучшие» люди города; Лям тоже частенько проводил здесь свой досуг.
В «буфете» он и познакомился с ним — с сыном покойного доктора Тхаржевского, которого тоже величают доктором за его окладистую бороду и всякие идеи. Он вегетарианец, пишет книги, уважает только простых людей из народа и не признает никакой власти, одетой в плоть и кровь.
Часами беседовал он с Лямом, убеждал его, доказывал свою правоту, и в конце концов Лям тоже стал вегетарианцем и принялся обращать в вегетарианство детей Фурера. Это будет первая вегетарианская семья в городе, если не считать польской семьи, живущей на кладбище у костела.
Высокие, глухие ограды, скрывавшие внутреннюю жизнь дворов, делали польскую Садовую улицу еще тише и тенистей. Ни ветерка кругом, всюду недвижный воздух, напоенный крепким ароматом чая. Это успокаивало и манило.
Груды опавших листьев продолжали издавать запахи, стелили под ноги пешеходу свою прежнюю недосягаемость, отдавали тайны глухих дворов, над которыми они провели свою недолгую жизнь.