Платьице девочки вследствие особенностей её новой жизни быстро загрязнилось и пришло в негодность. Видя, что Лярва не выносит ей новую, более тёплую одежду, а наступивший ноябрь всё более ощутимо давал о себе знать ночными заморозками, Сучка сама однажды ночью забралась в дом и стащила себе из шкафа какие-то старые кофты, юбки, шали и платки своей матери. Эти вещи она спрятала в дальний угол будки и периодически одевалась то в одно, то в другое, либо, в сильные морозы, напяливала на себя всё вместе. Когда собачий дух от этого тряпья становился невыносимым, девочка простирывала одежду в тех самых бочках с дождевой водой либо в корыте, находившемся во времянке, а затем сушила прямо на крыше будки. Лярва, кажется, не обратила внимания на пропажу некоторых вещей из дома и на то, что дочь стала появляться во дворе в её собственной старой одежде, а если и обратила, то отнеслась к этому факту с тупым равнодушием пьющего, катящегося по наклонной, вырождающегося человека, не интересующегося в жизни уже ничем, кроме водки.
Постоянное балансирование на краю нищеты и голода приводило к тому, что Лярва, спрятав подальше свою нелюдимость и злобность, выбиралась всё-таки временами из дома в деревню, а то и в райцентр, чтобы заработать. Она нанималась уборщицей в школу или деловой центр, работала и дворником в детском саду, и кассиром в общественном туалете. Иногда женщины-соседки приходили к ней и просили подменить их на работе, и если Лярва была в сознании и состоянии, то соглашалась.
Немаловажным источником дохода для неё оставались охотники, грибники и путешествующие туристы, которые хотя и редко, но всё же забредали к ней на ночлег. В таких случаях она брала деньги и за постой, и за то, что её дочь именовала словом «это». Чаще всего таковыми постояльцами были одни и те же люди — как правило, любители попьянствовать вдали от семей и отдохнуть от жён и детей в мужской компании, да ещё и с «особыми» услугами Лярвы. Эти клиенты иногда задерживались у неё довольно надолго, устраивая недельные и более длительные запои и оргии, в которых хозяйка пользовалась всеобщим «вниманием»… Посреди пролитой водки, пятен блевотины и удушающего сигаретного дыма, сотрясая округу неистовыми воплями и самыми похабными ругательствами, в доме Лярвы устраивались столь дикие и запредельные клоачные сцены, что нет ни красок для их щадящего описания, переносимого для чувств человеческих, ни слов для хоть сколько-нибудь литературного поименования.
Этот дом был клоакой, истинною клоакой всех окрестных мест, и знали об этом не только соседи и односельчане, но и на многие отдалённые районы расползлась уже липкая, позорная, гадкая слава о Лярве — слава, в которой со временем начали проступать мрачные, леденящие кровь оттенки чего-то уже и вовсе пакостного, жуткого и нечеловеческого.
Подобно тому как струя грязной воды, вливаясь в большой объём чистой, расползается в её толще и загрязняет её, так и дурная слава о Лярве растлевающе действовала прежде всего на ближайшее её окружение — на соседей. И метастазирование этой опухоли проявилось в том, что на огонёк к нелюдимой хозяйке крайнего сельского дома начали напрашиваться односельчане-мужчины. Это стало случаться как раз в ближайшую зиму, о которой речь ещё впереди. Поначалу Лярву удивляло и озадачивало неожиданное внимание соседей, которых она знала с раннего детства, но истинные их цели скоро стали ей очевидны. То один, то другой из них забредал под благовидным предлогом чего-то позаимствовать или обсудить новости, имея уже на руках бутылку водки, а в уме — готовность заплатить деньги. Затем он присаживался за стол по-соседски, заводил дружескую беседу за рюмочкой, после чего обыкновенно добивался своего без больших усилий. Неизвестно, легко ли дался Лярве такой перелом давно сложившихся отношений, однако она на этот перелом пошла, чем лишь усугубила нелестную молву о себе. Впрочем, её саму эти пересуды нимало, кажется, не беспокоили.