Долгий взгляд и расстояние между нами сокращается само собой. Шаг, другой, стена. Одна ладонь слева от моей щеки, другая — справа. Обдает своим мускусным запахом, ароматом шальной весны и ноткой табака. Дышит глубоко, тяжело, зрачки чуть расширяются и вновь сворачиваются в булавочную головку.
— Теперь не спрячешься. — громко шепчет он.
Хватает чуть приподнятой брови, чтобы спокойствие рухнуло.
И ведь целует, как последний раз в жизни, так, что я повисаю в воздухе, и иной опоры, кроме него нет. Да и иных путей, кроме как сквозь него — тоже нет. И некуда идти, если он рядом. Незачем.
Он одновременно нежен и ненасытен, ласков и неумолим. Как в свое время я управляла его безумием, так же ведет меня сейчас по тропинке удовольствия. Потрясающе чувственно. Так, что я выгибаюсь дугой и рычу в его шею, умираю и воскресаю в этих объятьях, плачу и улыбаюсь сквозь слезы. Невероятно круто, словно американские горки между отчаянием и восторгом. И отчего-то удручающе пусто и глупо, когда все заканчивается.
Мы распластаны на вытертом ковре, который, без сомнения, когда-то был гордостью персидской семьи, но тому минуло лет пятьдесят плохого ухода, так что теперь это просто пестрая пыльная тряпка, ставшая саваном нашей истории. И вот мы молча изучаем потолок, с его лабиринтом трещин, полустертой лепниной.
Я пытаюсь разобраться одновременно и в себе, и в том, что теперь между нами, но оба направления уходят в вязкий туман, так что попыталась просто поговорить.
— Почему ты пришел сегодня?
Отличное начало разговора. И крайне своевременный вопрос. Он уже показал и сделал все, ради чего пришел. На шесть баллов, между прочим, постарался. Теперь или уходить в закат, держась за руки или расставаться навсегда. Но Фохт умел меня изумлять с первой же встречи.
— Тебя это точно заинтересует. — он достает из внутреннего кармана сюртука небольшой сверток.
Для обручального кольца не подойдет, но дыхание у меня все равно сбилось. Резко приподнимаюсь, так что даже голова на мгновение закружилась.
«Выпись изъ метрической книги.
Октября, 16 дня, 1874 года.
Имя родившагося: Анна (незаконнорожденная). Званіе, имя и отчество родителей и какого вѣроисповѣданія: вологодская мѣщанка Кечаева Анна Ильинична, православная.
Званіе, имя, отчество и фамилія воспріемниковъ: вологодскій мѣщанинъ Савенъ Иванъ Карловичъ, вологодская мѣщанка Устинова Марія Петровна.
Кто совершилъ таинство крещенія: сей церкви священникъ Іоаннъ Сергіевскій».
И простенький серебряный медальон. Открываю и руки разжимаются сразу — у меня на шее та же женщина в кусочке золота столько лет.
— Так не бывает. — отрезаю я.
— Бывает, как показывает опыт. Не тебе бы упрекать мироздание. — устало произносит он. — Иван Карлович Савен — художник, рисовавший ее портрет. Так и сошлись. Госпожа Нечаева умерла вскоре после родов, и о девочке заботился отец. Потом занедужил и передал ее своей экономке. Та растила как свою, замуж выдала за молодого разночинца, тот все мечтал народ осчастливить, вот в мельники пошел после инженерного-то училища. И так все вышло… Твоя порода, не скроешь…
Сестра. Еще одна моя сестра. Ну то есть не моя, но… Моя, чья же… Я так проросла в жизнь Ксении Нечаевой из Симбирской губернии, что порой с трудом могу отделить от нее Ксению из Саратова две тысячи пятнадцатого. Я сразу все они — и бедная утопленница, и потерянная жительница провинциального мегаполиса, и изобретательная петербургская выскочка. Но в последние двенадцать месяцев мне немыслимо везет на сюжеты индийского кино. Банально и смешно, не будь все так грустно. И воскресший жених, и приехавшие издалека родственницы, и теперь вот обретенная сестра… Даже один из этих сюжетов всегда вызывал у меня гомерический хохот при просмотре сериалов, а тут три бомбы — и в одну воронку. Так не должно происходить, но живые доказательства расползлись по комнатам старой усадьбы, неодушевленные лежат в моих руках, а самое удивительное заперто в строгом кабинете на Гороховой.
Вспомнила нашу встречу с ней — красивая, куда интереснее меня. Похожа на мать. Осанка, выдержка, сила воли — я в такую только играла, а она живет. И вновь к трагедии сестры я приложила руку. С Люськой связь метафизическая, а тут уж совершенно очевидная.
— Что я могу для нее сделать? — это ж мы виноваты, что она попалась. Я виновата, что уж говорить.
— Ничего уже. — и с некоторым сочувствием даже продолжает. — Удавилась ночью. Вслед за мужем пошла. Любила, видимо.
Нет!!! С горла словно содрали всю слизистую и теперь каждый вздох оборачивается дикой болью. Я погубила ее. Несчастную женщину изнасиловали, растоптали ее душу и сломали всю жизнь, предали остракизму за случившееся с ней несчастье, и в уплату за честную месть просто убили. Не верю я в эти тюремные самоубийства после истории с мужем моей кухарки.
Я ищу его руку, но он не отвечает на мой жест. И не уходит.
— Скучаешь? — все же он мне родной человек, хоть так все и запуталось.
— Время от времени. — он изучает облезлые стены. — Не могу привыкнуть, что моя любимая женщина оказалась способна на такое вероломство. Мы ведь доверяли друг другу.
Ну не настолько, чтобы удержать себя от интрижки с маленькой девочкой в провинции.
— Да.
— А это предательство. — вот что его мучает. Значит про мою вольную ему не рассказывали.
— Это милосердие, Федя. Если бы ты нашел меня в таком состоянии, гниющей заживо в жалкой лачуге, то бросил бы? — Молчание. Да, судить со стороны легче. — Вообще, если бы ты нашел меня такой? И не после второй операции, когда не страшно подходить, а вначале, когда это был ад кромешный.
Оживив в памяти ту ночь, когда нашла его, понимаю, что ни на секунду не сомневалась в том, что надо что-то делать. Да, порой было страшно, порой сомневалась в способах, но мыслей тупо бросить все и умыть руки не было. Хотя и Тюхтяев на это рассчитывал, и Федя тоже был бы счастливее.
— Вы узнали о нем еще до нашего отъезда? — и ответ он уже знает.
— За несколько дней.
— Вот и все. — он нервно потирает висок.
— И что мне нужно было говорить? «Федя, милый, я тут случайно нашла своего мертвого жениха, только он живой, но уже в процессе? Поэтому давай я его возьму домой выхаживать, а ты езжай себе спокойно». Люська не была уверена, что он даже одну операцию переживет. — оправдываться глупо, но как еще объяснить это.
— Ты пришла в мой дом, легла со мной в постель, призналась наконец в любви, и при этом думала о нем. — как гвозди в крышку гроба заколачивает.
— Нет, Федь. Там я думала только о тебе. И была честна в своих чувствах. — Ну и дрянь же ты, Ксюша. Хватит мотать нервы мужику, отпусти.
— Вы… любите его? — вот уже как, на Вы опять перешли.
— А для Вас это важно?
Непонятная гримаса.
— Калеку?
— Он не калека. — И пусть большая часть его проблем заметна, но он хотя бы не выплескивает ненависть на других.
— В чем он лучше меня?
— Он не лучше и не хуже. Но он меня принял такой, какая я есть. С моим прошлым, настоящим и будущим. А у тебя это не получилось. — есть, конечно, нюанс: принять меня Тюхтяев смог, а вот жить теперь с таким сокровищем отказывается. — Тебе оказалось проще из маленькой впечатлительной девочки недостижимый идеал лепить.
— Но я… — он замолчал.
— Но ты нашел себе влюбленную девочку, причем нашел еще до того, как вернулся в Петербург, поэтому хватит пенять на Тюхтяева. Сейчас тебе хватает совести одновременно поддерживать в ней какие-то надежды, и захаживать ко мне. Зачем? Потому что хочется того, что она не даст? — самой тошно, но я усугубляю еще больше, подходя к нему ближе и горячо шепча на ухо. — Ты же меня хочешь, но так, чтобы в постели я была именно такой, развратной, дерзкой, а в остальное время превращалась в тихую, кроткую, влюбленную дурочку. — прикусила ухо сильнее, чем рассчитывала, до крови. — Или ее хочешь, но, чтобы она в постели творила все то, что мы только что? И сам смириться с этим не можешь. Только сейчас самое время определиться с выбором, потому что я это терпеть больше не намерена, равно как и не намерена быть кающейся Вавилонской блудницей на фоне тебя в небесном сиянии.