Выбрать главу

В этом отношении, соплицово относится к гнезду так же, как гнездо — к отдельному люту. Но в случае соплицова, мы уже точно знаем, что оно представляет собой нечто больше, чем просто скопление лютов. На снимках были увековечены плененные во льду фрагменты сельскохозяйственных орудий, предметы домашнего быта: половина стола, горшок, икона, обломок наковальни, и вещи менее стойкие: буханка хлеба, вязанка лука, кольцо колбасы и части тел — людей и животных, их внутренние органы, а так же предметы, которых просто невозможно было распознать на этой черно-белой фотографии. Ледовые формации, казалось, соответствовали своей формой замкнутым внутри реквизитам. Вырастающая из земли наклонная сосулька, в которой над равниной повисла четверть тела толстой женщины, увенчанная странной карикатурой на человеческую ступню.

Отражающееся во льду степное солнце, правда, смазывает мелкие подробности соплицова белыми рефлексами.

— Без увеличительного стекла и не увидишь, но вот этот фрагмент, — коготь, который когда-то был костью указательного пальца, касается фотографии, — это что-то вроде лица, с обратной стороны даже коса есть, но все это растянуто по вертикали, смотри: нос, губы. Тут и тут. Метров семь, не меньше.

Он показывает следующие снимки. Я наклоняюсь, чуть ли не клюю носом альбом. Свет лампы нагревает мне лицо и шею.

— Больше фотографий у нас нет, камера не выдержала мороза. И вообще, это должно было стать хроникой борьбы за свободу, а не паноптикумом льда.

Я снова сажусь прямо; ладони остаются в кругу дрожащего света — я отвожу их, когда Коржиньский глядит на них.

— Дальше за тем фрагментом, — продолжает он, откашлявшись, — был залив, то есть — разрыв во льду внешней формации и пролом, ведущий вовнутрь, словно коридор между белыми стенами. Я хотел попробовать въехать туда, во всяком случае, увидеть, что скрывается внутри соплицова, если там кроется больше того, что мы уже увидели. Командир запретил.

…Тогда, сразу же за поворотом коридора, во второй, восточной стене, мы увидели того парня, плененного во льду. Фотографий нет, ты должен поверить моей памяти. Он был погружен в соплицово до самых ребер. Только застрял он там, не стоя, скорее — лежа, метрах в трех над землей. Над ним еще свешивался язык смерзшейся массы с замкнутой внутри половиной гончарного круга; весь этот массив был почти что полукруглый. На парня во льду мы обратили внимание сразу, но после того, как кто-то крикнул: «Дышит!», увидели облачка пара перед синюшным лицом, под свешенной на грудь головой, закрытой волосами в инее. Он жил. Дышал.

…Разбить соплицово! Но мы едва могли приблизиться настолько, чтобы просто коснуться несчастного — мороз шел резкими волнами; сделаешь вдох поглубже, и душа промерзает. Кто-то выстрелил в стенку, метром ниже от плененного. Пуля застряла во льду, не показалось хотя бы щербины. Что делать? Командир приказал разжечь костер под парнем. Мы снесли ото всюду хворост и дерево, зажгли. Благодаря этому, можно было какое-то время стоять рядом, подвести к стенке коня. У меня еще оставалось немного самогона, я хотел напоить несчастного с седла. Но он был без сознания, вяло свисал. Я не мог открыть ему рот, а влить жидкость в горло никак не удавалось — голова у него была опущена вниз, насколько это было возможно в соответствии с анатомией; он лежал в этом льду спиной к небу, лицом к земле, словно придавленный прозрачными стеклами сверху и снизу до того, как сумел бы из под них выползти. Тогда до меня дошло, что, в самом лучшем случае, мы только подарим ему пару часов жизни — или же сократим муки, какой выход был бы хуже? Если, и вправду, он пришел бы в себя перед смертью… Гибнущие от мороза, как правило, засыпают, вроде, они даже не осознают приближения смерти, так мне говорили. Тогда зачем же его будить? Половина внутренних органов, кишки, печень, почки — наверняка уже превратились в лед. А что дышит — не человек — у мертвеца тоже волосы и ногти растут.

…Я провел ладонью по его груди (парень был в грубой конопляной рубахе), чтобы узнать, докуда доходит жизнь. Ладонь — тут Тадеуш Коржиньский поднес руку к лампе и растопырил перед ней черные культи пальцев — соскользнула на лед, может, конь пошевелился подо мной, или я сам утратил ориентацию в отбирающем все мысли холоде… я прикоснулся. И примерз. Видимо, орал я страшно, мне говорили, что вопил я так, словно с меня шкуру сдирали. Оно и правда, кожа отходила от тела словно рваная бумага. Конь перепугался, отскочил ото льда и от костра. Я упал. Пальцы — он пошевелил перед лампой тем, что от них осталось, словно играя отбрасываемыми тенями — так ко льду и пристали. Упал я на острый выступ, выбил несколько зубов, рассек кожу. Вот, остался шрам.

Улыбаясь, он наклонился ко мне. Шрам кривился на его лице симметрично лишенной радости улыбке; толстая черта, будто след от дуэльной пули.

— Меня оттащили, перевязали руку. Мороз запек раны. Напоили той самой водкой, которой я хотел напоить парня во льду. Потом я заснул. Утром парень уже не дышал; темный иней нарос на веках, на носу, на губах. Я пошел туда с длинным факелом, выжег пальцы из льда, через несколько минут они отпали. Весь большой палец и остатки трех других. За ночь они успели глубоко врасти в лед соплицова. Отпечатались ли в нем и их формы? Я присмотрелся к большому пальцу. Он был попросту откушен — следы явные, разорванная мышца у основания и еще торчащий в нем, заклиненный между костью и жилой, зуб — мой собственный коренной зуб, который я потерял во время падения.

Тадеуш Коржиньский открыл японскую лаковую шкатулку. В ней находился замшевый сверточек, имеющий форму и размеры сигары. Он вынул его, начал осторожно разворачивать материал.

Палец выглядел мумифицированным, превратившимся в камень — полностью черный, выпрямленный, с ногтем, утопленным в сильно и гладко натянутую кожу. Пан Коржиньский перекатил его на замше, разворачивая к восковому свету керосиновой лампы второй стороной основания, где — я даже склонился над столом — из темной кости выступал желтый корень зуба.

Домашние часы пробили половину девятого.

Пан Тадеуш тихо рассмеялся. Я вопросительно глянул на него — объяснит ли теперь он свою шутку. Нет, он не шутил, сам глядел на палец в мрачной задумчивости.

— Я искал эти выбитые зубы в траве, в грязи и в снегу, но не нашел. После возвращения, я обо всем дал отчет своему мастеру, передал фотографии. Братья из Франции к этому времени уже очень интересовались лютами, меня попросили, чтобы я продолжил сбор информации. Поначалу русские еще не сильно проводили через цензуру сведений из губерний, по которым проходил Лед. Этому занятию я не мог посвящать много времени, но с тех пор, как люты добрались до Варшавы… — Он поднял глаза на меня. — Что тебе конкретно рассказали про отца?

Я повторил.

Он покачал головой.

— Разговаривает… Зимовники — те самые, что пережили близость люта — как правило, это просто бедняги, которым повезло в несчастье после того, как они пьяными заснули на улице. Министерство Зимы использует их и платит им, чтобы те поддерживали в городе порядок после лютов, раз уж то прикосновение сделало их устойчивыми к холоду.

— Может быть и иначе, все может быть и наоборот.

— Не понял? — Коржиньский, не сгибаясь, склонился ко мне, снова погружая лицо в облако желтого света над темной столешницей.

— Я говорю, — заикаясь, продолжил я, — говорю, что это неверный вывод, неправильное понимание. Мы знаем лишь то, что те, что выживают, исключительно стойкие к морозу — но ведь, собственно, они и не выжили бы, если бы не были устойчивыми, правда?

— Не уверен, к чему…

— Делает ли каторга и сибиряков чрезвычайно стойкими и невосприимчивыми. Или же, просто, менее сильные не возвращаются, поэтому мы и не принимаем их в расчет? Быть может, вовсе и нет никакой чудесной перемены — а только отбор.

Хозяин выпрямился, снова прячась в тени.

— Да, понимаю, вы правы.

— Причина и следствие — это иллюзии слабого ума, — буркнул я под нос.

Коржиньский медленно дышал в полумраке.

— Пан Бенек, — тихо продолжил он через какое-то время, — даже если ваш отец зимовник… Говоря по правде, даже и не знаю, что хуже. Послушайте. Почему я это вам рассказываю. Весной двадцать первого года до меня дошло известие, что кто-то разыскивает добровольцев бросать бомбу в гнездо лютов. Его арестовала охранка: тот эсер, который должен был изготавливать бомбы, оказался агентом той же самой охранки. Но уже объявились желающие, заявлявшие, что способны подобраться к гнезду, более того, заложить бомбу в средину, и что они сделают это за соответствующую оплату — ренегаты-мартыновцы. Именно тогда я и услышал про секту святого Мартына. В объятия лютов они идут сознательно. Понятное дело, умирают, замерзнув насмерть… У них имеются ступени, пороги посвящения — скорее же, пороги безумия. На сколько приблизится такой сектант. Два метра. Метр. На секунды; выдержит ли больше? Можно задерживать дыхание, это помогает, если воздух от люта не входит тебе в легкие. Подойдешь же слишком близко и втянешь воздух в легкие — трупом падаешь, останавливается сердце. Они в этом тренируются: купаются в проруби, спят в снегу, задерживают кровь в жилах и останавливают пульс. Движутся медленно, не говорят, не едят, принимают только жидкую пищу, регулярно пускают себе кровь, регулярно глотают лед. Якобы, к ним принадлежит и Распутин — для умерщвления плоти на Неве подо льдом плавает. И, якобы, мартыновцы высших посвящений действительно способны коснуться — даже не пустого соплицова, но люта. Никто таких мастеров Зимы не встречал. Возможно, они живут там, в Сибири.