Выбрать главу

Закурило. Привеженский стучал трубкой о поручень кресла. Я-оно забросило ногу на ногу, оттянуло стрелку брючины.

— Россия не завоевывает, — сказало мягко и тихо, чуть громче ритмичного постукивания колес. — Россия захватывает. Германия завоевывает. Франция завоевывает. Турция завоевывает.

…Господин капитан злится на свое камандавание,так что вам легко теперь вываливать свое разочарование и горечь — возможно, какой-то мелкий Безобразов стоит за вашим переводом? — но ведь от отчизны вы не откажетесь. Хотели бы вы, чтобы Россия была другой? Но тогда она не была бы Россией. А ведь это, как раз, беда всех революционеров: они отказываются от России. Господин капитан, позвольте спросить…

Привеженский наморщил брови. Я-оноожидало. Наконец он махнул трубкой, соглашаясь.

— Если бы это было в ваших возможностях, если бы владели такой божественной силой, — сказало, — приказали бы вы ликвидировать в России самодержавие?

— Что это значит — ликвидировать? А правление оставить — кому? Думе?

— Допустим. Во всяком случае, дать возможность представителям системы, радикально отличающейся от самодержавия. Так приказали бы? Но откровенно. Вы ведь считаете себя оттепельником, правда?

Капитан прикусил чубук холодной трубки. Закинув голову на спинке кресла, он блуждал взглядом по потолку, по небу в люке. Еще несколько секунд, и само его молчание дало четкий ответ.

Я-онотихонько засмеялось.

— Вот интересно, насколько все эти народники и революционеры верят в свои утопии. Хорошо, свергнут самодержавие — и что выстроят на его месте? И чтобы не решили, пускай даже и власть рабочих масс, в конце концов родится какая-то форма самодержавия.

…Между нашими нациями, господин капитан, нет никакого родства. Да, мы верим в того же самого бога, но вера эта совершенно иначе уложилась в наших сердцах. Для вас важнее всего — это посмертное искупление, загробное счастье заслоняет для вас все земные добродетели — но спасение возможно только лишь после того, как покинешь эту земную юдоль. И мир этот всегда будет к вам злым, несправедливым, наполненным болью и неправдами, которые при жизни исправить невозможно. Так в какое же благородство духа вы всматриваетесь при жизни — не в то, что прославляет действие, сопротивление, деятельность по преобразованию лица Земли, но в пассивную аскезу, покорность, способность молчаливо сносить обязательные страдания, обожать Бога вопреки боли; жизнь во сне о посмертном счастье. Самый мрачный пессимизм и фатализм окутывают эту веру, словно черный саван на живом трупе. Так чего же удивляться, что ваши крестьяне, люди самого низшего рода, вызывают впечатление пораженных наследственной апатией, переносимой вместе с кровью животного безволия и разочарования. Даже когда они тысячами погибают от голода, то умирают, не бунтуя, всматриваясь пустыми глазами в небо. Эту же самую картину передает ваше искусство, ваша литература — либо нигилизм, либо апокалипсис — всякий раз, когда я читаю Достоевского, у меня возникает желание упиться до смерти.

…Да и где искать подобия, раз традиции правления и закона у нас столь различны? Польша, которая единственная не допустила у себя абсолютизма, теперь вынуждена сносить учреждения и обычаи самодержавия. У нас закон делал человека безопасным и равным даже перед королем — у вас место закона и права занимает принцип власти. Свобода ваших бояр никогда не могла сравниться со свободой наших, хотя бы, батраков. И так же, как вода по камням стекает с самого верха на самый низ: всяческий исполнитель и подисполнитель воли самодержца, тоже чувствует себя всемогущим и стоящим над законом. Потому у вас и нет истинных людей благородного происхождения, самое большее — иностранные аристократические подделки, цепляющиеся друг другу в горло дваряне —зато чиновники ваши самые могучие во всем мире. Если у нас любой мужик или мещанин, если выбился и поднялся над своим сословием, сразу же желает в шляхтича превратиться, хотя, естественно, не может, но идеал у него имеется — каковы идеалы ваших парвеню? Под каблуком самодержца ваше дворянство не имела возможности развиться, посему оно и удовлетворяется эрзацем рыцарственного поведения; нет места чести, когда над всеми достоинствами стоит слепое послушание властителю. Вместо чести, гордости, праведного поведения, самостоятельности ума — гибкая шея и склонные к подгибанию колени, придворная хитрость, лесть, жестокость и двуличие.

…Нет между нами, не было и не будет никакого родства.

Не говоря ни слова, капитан Привеженский поднялся и вышел.

Я-онозатушило окурок в исполненной в виде цветка пепельнице, перехватило взгляд доктора Конешина. Доктор щурил глаза за спустившимися на самый кончик носа пенсне, но взгляд был острый, внимательный.

— Вы где высаживаетесь, граф?

— В Иркутске.

— Это хорошо. Когда-нибудь стрелялись?

— Шутите, — отшатнулось. — Для царских офицеров это суд и разжалование.

— Это так. Но я мог бы под присягой подтвердить, что господин граф его провоцировал.

— Никогда раньше я с ним не встречался, вообще не знаю-так ради чего должен был бы…

— О, pour passer le temps [43] .

— Но ведь вы моими словами не оскорблены.

Конешин рассмеялся. Впервые услышало его смех: звуки, похожие одновременно на икоту и кашель.

Доктор прижал ко рту платок, склонил голову — и только потом успокоился.

— Я знаю поляков, господин граф, — сказал он. — Проживал в Вильно. И, по-моему, мне даже книжка знакома.

— Какая еще книжка?

— Та самая, которую вы цитировали. Узнай врага своегоили как-то так. — Доктор сложил платок и протер им очки. — Это как в анекдоте про еврея, который зачитывался антисемитской прессой. «А почему бы и нет, у нас ведь пишут только про несчастья, нищенство и преследования — а здесь я читаю, как мы правим всем миром, и сразу же на сердце теплее!» — Конешин оскалил крупные, прямые зубы. — А эти пасквили поляков я просто обожаю! И даже чуть ли не готов уверовать в то, что мы, русские, и вправду поймали и объездили демона Истории.

Я-оноответило ему улыбкой.

— Рад, что развлек вас. Нас ждет долгая поездка, так что необходимо чем-нибудь заполнять скучные часы, как вы правильно заметили.

— …о чем господа тут ради Бога чтобы я понял пускай мне кто-то объяснит шутки или серьезно с этой дуэлью а вы Польша Россия приятели враги доктор граф хоть кто-то мне только совершенно не и как тут потом писать и прошу объяснить…

Склонилось к Веруссу:

— Прошу не беспокоиться, этого никто не понимает.

— Туземные обычаи и привычки, — подключился доктор, — они всегда прибавляют вкус репортажам.

Долговязый фламандец оскорблено отшатнулся, наверняка уверенный в том, что над ним смеются. Он начал выбираться из кресла, думая, что бы тут сказать или сразу попрощаться — раздумал и, словно аист, промаршировал дальше в салон.

Я-онокивнуло Конешину, чтобы тот придвинулся поближе.

— Господин доктор, а вы, случаем, не слышали, что госпожа Блютфельд говорила об этом американском инженере? Со стыдом признаюсь, что большую часть ее монолога мое внимание как-то не зафиксировало.

— Американском?…

— Он сидел вон там, под пальмой.

— А! По-моему, его фамилия Драган. Непонятная фигура, если господин граф желает знать мое мнение.

— О?

— Та женщина, с которой путешествует… Он мог бы быть ее дедом.

— Так они не супруги?

—  On dit [44] .

Я-онообменялось с доктором понимающими взглядами.

— В дороге, когда какое-то короткое время мы общаемся с людьми, которых потом никогда не встретим, то позволяем показать значительно больше правды о нас, чем было бы разумно и прилично, — сказал доктор, тоже гася свою папиросу. — В этом есть нечто магическое, это — волшебное, необычное время.

Я-оноиронично усмехнулось.

— Больше правды?

— Правды… той, которая нам известна, и той, которую мы не знаем.

Конешин поднялся, отряхнул пепел с пиджака. Поезд как раз поворачивал, и доктор, слегка пошатнувшись, оперся плечом о выдвинутые двери биллиардного салона. Я-оноподняло глаза. Конешин наклонился, чтобы конфиденциально сообщить:

вернуться

43

Времена меняются (фр.)

вернуться

44

Мы говорим (фр.)