Выбрать главу

Я-оноотступило на шаг, к порогу галереи.

На это Шрам только отвернул голову и вновь принялся душить, при этом раздавливая коленом грудь янки.

Зато Драган не отвел взгляда, собираясь умереть со взглядом, вонзенным в лицо случайного свидетеля — он не может позвать на помощь, не может пошевелить пальцем, может только упорно глядеть. Глаза у него были глубокие, темные.

Я-оносделало еще один шаг вспять.

Драган глядел. Сползла ли проклятая улыбка с губ? Может, американец глядел как раз на эту усмешку? Интенсивность его взгляда была слишком велика, не позволяла отвести глаз.

Из под полы расстегнутого пиджака Шрама выглядывала рукоять револьвера в кожаной кобуре. Душитель был на добрую голову выше, и пиджак чудом не лопался на геркулесовых плечах. Он скалил почерневшие зубы, пот капал с кончика его кривого носа на лоб терявшего сознание инженера.

Бежать, пока имеется возможность!

Только стыд уже управлял безраздельно. Я-оновынуло из кармана позолоченную авторучку, свернуло колпачок и с улыбкой на полных губах — подскочив к Шраму — вонзило ему перо в шею.

Кривоносый зарычал и свалился на колени, выпустив из захвата пожилого американца. Одной рукой он потянулся к торчащему над воротником «Уотерману», другой — за револьвером. Я-онопнуло его по этой руке — оружие по высокой дуге полетело над балюстрадой, падая на насыпь, и тут же исчезая с глаз.

Драган, кашляя и опираясь спиной о стенку, поднялся на ноги. Взглядом при этом он указал на тело второго полицейского. Он что, тоже был вооружен? Я-онобросилось к мертвецу. Твердые очертания под тканью — схватить за полу, летят пуговицы — вот и кожаные ремешки, кобура, черная рукоять. Я-оновытащило холодный револьвер. Драган хрипел что-то непонятное. Оглянулось. Шрам удирал.

От входа в галерею он был отрезан; у дверей в следующий вагон — за длинной платформой и амортизирующим сопряжением — даже не было ручки, они были закрыты изнутри — это был служебный вагон, сразу же за ним тендер и локомотив — так что оставалось убийце? Он вскарабкался на изогнутую в форме виноградной лозы балюстраду, схватился за край вагона и забрался на крышу, подбросив ноги с первого же раза, с обезьяньей ловкостью, несмотря на кровь, льющуюся по шее и по воротнику рубашки; раз, два, подштопанная подошва сапога на фоне голубого неба — и от Шрама ни следа.

Я-оносунуло длинноствольный револьвер за рамень, под жилетку и пиджак, и запрыгнуло на балюстраду, вслед за Шрамом. Совершенно неожиданно, когда плечо и голова очутились за пределами туннеля, пробиваемого в массе воздуха локомотивом, в них ударил холодный воздух, рванул тканью костюма, я-онопочувствовало быстрые рывки маленьких ручек, мягкие пальцы, треплющие волосы и тянущие за уши — ветер, сила напора, с которым массив Экспресса бьет в воздух. Деревья и поля мигали размазанными полосами — уже не облака цветов импрессионистов, но одно только впечатление картины и движения в картине, многоцветный свет летней неги. Только небо, к которому я-оноповернуло голову, добравшись до крыши вагона, одно только небо было спокойным, неподвижным, фотографически четким и выразительным.

А ведь он мог там стоять, таиться за самым краем, чтобы ударить ногой в висок первого же дурака, выставившего башку — такое и в голову не приходило. Но тот не стоял, не таился. Я-оно,словно ящерица, вползло на крышу вагона, прижав грудь к грязной плоскости и широко разбросав руки. Шрам на четвереньках продвигался несколькими шагами дальше, ветер забросил пиджак ему на голову, здоровяк сражался-сражался с ним, пока не пришлось задержаться и сбросить — пиджак полетел в тайгу, лопоча над мчащимися мимо вагонами и зелеными кронами деревьев, черный флаг, кусок воронова крыла, перышко, точка — и исчез. Шрам что-то крикнул, слов в шуме воздуха и грохоте поезда, в протяжном сопении паровоза распознать не удалось. Крикнув, Шрам оглянулся через плечо, словно бы в ответ на свой визг получил откуда-то предупреждение. Я-онов этот момент увидело, что противник оторвал полосу материи от сорочки и обвязал ею всю шею, но стальное перо, видно, проникло слишком глубоко, временный бинт пропитался кровью, красное пятно достигало спины Шрама.

Тот вскрикнул еще раз и бросился назад, развернувшись на коленях — не видя нацеленного в себя револьвера, это был его последний шанс. Но левое колено поскользнулось на жирной грязи, покрывающей крышу вагона, и Кривоносый поехал в сторону, момент собственного движения развернул его спиной к краю, он хотел схватиться за заклепки, не достал, сапоги выехали за край крыши, он скользил все быстрее, молотя ногами, открыв рот в комичном вдохе-выдохе, словно вытащенная на воздух рыба, словно голодный птенец — колени сдвинулись окончательно, он упал.

Я-оноосторожно проползло к краю. Шрам висел, вцепившись обеими руками в зимназовую раму высокого окна. Видели ли его пассажиры? Повязка сдвинулась с шеи, ветер захватывал капельки крови, хлопала разорванная сорочка. Я- оновидело, как у бандита дрожат от усилия мышцы рук, как белеют пальцы, как лицо искривляется в гримасе боли.

Тот поднял взгляд, я-оноглянуло ему прямо в глаза. Отвернуть голову? Смотреть, как тот падает и гибнет? Что-то сделать, ничего не делать — таковы действия и бездействия, но вот что находится перед ними, у самого источника? Огонь стыда полностью еще не погас. Я-онопотянулось и подало руку.

Потом уже лежало, тяжело дыша, головой к Азии, ногами к Европе, навзничь, и глядело, как отдельные облачка проплывают через синеву, ничего, кроме них, на небе не менялось. Ну, разве что, время от времени, вверху мелькали серые клубы дыма от локомотива. Один раз пролетела птица.

Шрам хрипел все сильнее.

— Проклятый… покарай его, Боже!.. Ой, тут я и сдохну…

— Это точно.

— Эх, и что за жизнь, тьфу…

— А не нужно было руку на Божьи заповеди поднимать, вот грех, в конце концов, к тебе и вернулся.

— Это вы правду говорите, сударь. Но что поделаешь… Человек служит, Царь-Батюшка приказывает.

— Только не говорите, будто царь приказал вам задушить американца.

— Воля начальства… Кто их там знает, то оттепельники, то ледняки… И каждый кричит, грозит…

— А тот второй — не из охраны был? Может, от князя?

— Да при чем тут князь… Чтоб тот вагон из Петербурга запечатанным не вышел — только все к черту…

— Выходит — на американца?

— Да какой он там американец! Громовик чертов! Отче наш на небеси, святые угодники, уже меня хватает, хррр…

— Не шевелись.

— Отпустите мне грехи, сударь.

— Да я что, поп, чтобы грехи отпускать?

— Поп, не поп… Все равно, оно как-то легче, с добрым словом…

— Как вас зовут?

— Вазов, Юрий Данилыч, хррр… Матушка, Василиса, из Борисова…

— Верю, Юрий, что ты мог бы стать хорошим человеком.

— Так. Так. — Он хрипел все сильнее, доходя уже до последней черты. — Это правда.

— Нет во мне милости от Бога, чтобы отпустить тебе грехи от Его имени в соответствии с тем, кто ты есть; нет во мне милости от людей, чтобы отпустить тебе грехи от людей в соответствии с тем, что ты им сделал; одной милостью одарил ты меня сам, прося отпустить тебе грехи, так что отпускаю тебе их от чистого сердца: чтобы ты с той же покорностью пред Богом предстал. И прошу у тебя прощения.

— Хррр… Боже….

Я-оноповернуло голову влево. На расстоянии теплого дыхания были его глаза — уже пустые. Ветер хватал слюну из приоткрытых губ Юрия. Он умер, стиснув руки на своей шее, тем же перекрестным захватом, которым душил пожилого инженера.

По небу плыли белые облачка, словно кляксы молока в синих чернилах. Перо, должно быть, вонзилось в артерию — нет, не в артерию, а то мужик сразу бы истек кровью — но с каждым движением, с каждым его усилием перо, какой-то обломочек открывал рану, и сердце постепенно выкачало из Юрия всю жизнь.

Из лесов срывались испуганные проездом Экспресса стаи уток, дымовые косы из высокой паровозной трубы вились то справа, то слева, сворачивая, по мере того, как сворачивали рельсы… Но это случалось редко, поезд мчался прямо на восток; когда же он колебался и наклонялся на вираже, нужно было хвататься за заклепки или винты, опираясь широко разбросанными руками на нагретый солнцем металл. Труп свободно перекачивался по крыше. Раньше или позднее, он упадет…