Полная Луна глядит сквозь пальмы и решетку в старинной стене, сияя с запада, из созвездия Овна. Португальцы поставили для меня охранников. Внизу, в порту, меня ожидает катер Royal Navy. Люди царя ведут переговоры с людьми лорда Керзона. Джей-Пи Морган под конец удавился собственной жадностью и отдал Богу душу; теперь сын его, получив себе все состояния, исправляет грехи отца, но, прежде всего, учитывая интересы сталелитейных концернов. Пишу это письмо Вам, поскольку завтра, на рассвете я должен поплыть к ним и сказать «да». Вы этого не прочтете, но написать и отослать это письмо я обязан, пока не нарушил данное слово. С самого начала на вас был тот же самый знак гневного отчаяния, как у моего племянника, который настоял на том, чтобы стать боксером; я был против, но он не послушался. И погиб на ринге.
Молюсь за то, чтобы Господь хотя бы после смерти соединил и помирил Вас с Вашим Отцом.
Никола
А не стоит ли написать ему ответ? От Порфирия Тесла и так узнает, что я жив, но было бы приличнее отослать какое-нибудь доброе словечко. Но тут же я подумал о собственной фирме. Ведь эта технология производства зимназа будет ведь использовать изобретение Николы Теслы. Понятное дело, Соединенные Штаты Сибири и не обязаны уважать чужие патенты. Тем не менее…
Я разорвал следующий конверт. Бронек писал из Перу. Мое письмо он получил, но ответил на него, явно, лишь тогда, когда ему в руки попалась какая-то газетенка, в которой я упоминался в качестве разыскиваемого властями Империи политического преступника. Письмо от брата представляло собой странную смесь заново проявленной заботы, горьких упреков и политической ругани. Как мог я быть таким глупым? Отцу этим я никак не помогу, устраивая кровавые покушения на царских сановников! Все-таки он ожидал, что письмо пройдет через руки агентов Третьего Отделения. Под конец он упоминал о своем семейном счастье (Бронек взял себе жену из католического семейства немецких купцов, столетие назад осевших в Перу; сейчас же он преподает принципы современной архитектуры в Universidad Nacional de San Augustin de Arequipa, в Белом Городе у подножия Белого Вулкана) и протягивал руку в робком приглашении. Если бы тебя когда-то ветры Фортуны занесли в эти края…
Не стоит ли ответить? А, скорее уже прочитает в газетах.
Последний конверт был самым крупным, его неоднократно сгибали, ломали, свертывали, настолько неудобными были размеры. Этот я спрятал в самом низу стопки, потому что сразу же заметил на нем имя Елены Мукляновичувны. Тем временем, китаец принес керосиновую лампу с абажуром. Я поставил ее на полу, привязав шпагатом к окну. Уселся рядом, скрестив ноги, и вскрыл конверт.
Письма в средине не было, только с десяток плотных листов с карандашными набросками Еленки. В основном, ледовые пейзажи, видимые с высоты Молочного Перевала. Я распознал северный и южный склоны; ручей и развалины пустыни Мартына оставались, понятное дело, невидимыми подо льдом и снегом. Сквозь замерзшую тайгу под окнами прохаживались люты. Один рисунок представлял собой здание санатория под пуховыми шапками снега и коронами сосулек; в окнах тени людских силуэтов. На другом рисунке какая-то непонятная, квадратная фигура шла напрямик, через сугробы, к линии замороженной тайги; метель секла через эскиз косыми штрихами. (Все это было смятым, поморщенным, выцветшим). Следующий лист: черная коробочка в облаках. Еще один: дамы и господа в вечерних костюмах, сидящие за длинным столом с понурыми, мертвыми минами. Еще один: замороженный мужчина. Следующий: пустое черное окно. Далее: лицо в раме.
Я придвинул лампу поближе. Это была панна Елена, она сделала собственный автопортрет по отражению в высоком, овальном зеркале. Черные волосы, свободно отпущенные на плечи, худенькое лицо, глаза болезненно крупные, беспокойно выразительные под бровями, словно подкрашенными углем — эти брови и были нарисованы жирными ударами угля. На шее была все та же бархатка с рубином. Слева повис бесформенный силуэт — фрагмент чьей-то фигуры? предмета мебели? тени в зеркале? Как будто бы кто-то подглядывал Елене через плечо, кто-то другой, третий — Елена, рисующая рядом с Еленой, отраженной в зеркале — все-таки, художники, как правило, не передают себя такими, какими видят себя, то есть, рисующими картину, на которой рисуют картину, на которой рисуют… Следовательно, это был авто-автопортрет; автопортрет в кавычках; образ правды в версии Тайтельбаума. Панна Мукляновичувна глядела прямо в трюмо, правую руку она протянула за пределы листа в загадочном жесте — указующем? призывающем? отталкивающем? Сама она в ту сторону и не глядела. Что это должно было значить? Я повернул рисунок так и сяк, положил на полу, поглядел сверху. Все-таки, рисовать она умела! Быть может, слишком экспрессивно, штрихи слишком быстрые и резкие — она не стирала неправильных линий, поправляя их очередными десятками, сотнями спешных штришков — но ей удавалось ухватить образ и настроение образа. Я почесал слепой свой глаз. Эта отброшенная в сторону рука, поза, взгляд и кадрирование… И я вспомнил. Погаси. И движение плеча в полумрачном атделенииТранссибирского Экспресса. Елена Мукляновичувна более правдивая, чем Елена Мукляновичувна — это она.
С кем вступала она в дуэль правды и лжи в Санатории Льда? Чью кровь смаковала на теплом язычке? Перед кем раскрывалась, прежде чем замерзнуть навеки?
Смазанное, согнутое, поблекшее. Прошлого не существует — зато у меня имеется этот рисунок, материальный предмет, присутствующий в настоящем моменте. Я откашлялся. Она вовсе не усмехалась, губы сжаты, носик чуточку вздернут. Блузка с кружевами на высоком корсете… еще что-то на краю. Не кружево. Смазанное, поблекшее. Я угадывал, буква за буквой. Подпись? Нет.
— La Menzogna [411] ,произнес я вслух, и инженер Иертхейм перевернулся во сне на другой бок. Под Башней лаяла собака, материли друг друга русские. В пламени лампы затрещал гнус. — La Menzogna.
Словно вода, словно волна, словно пена.
Посланные в Иркутск штатовские возвратились на третий день, после полудня. Авраама Фишенштайна с собой они не привезли. Еврей сидел, забаррикадировавшись с вооруженными людьми под городом; если бы господин премьер дал приказ брать банкира силой, пришлось бы устроить серьезную перестрелку. В какой-то степени было понятно, что он и не горел идеей покинуть безопасное убежище на непонятное предложение от политической силы, враждебной той, что удерживала сейчас власть в Иркутске. Мы договорились, что я напишу Фишенштайну письмо с более подробными предложениями, хотя, естественно, не раскрывающими каких-либо секретов товарищества. Штатовские привезли с собой доверенного человека Фишенштайна, который потом и доставит ему послание.
Кроме того, они нашли двух мастеров с холодниц и одного клерка, который перед Оттепелью работал здесь, в Холодном Николаевске, в конторе Белков-Жильцева; все трое без колебаний приняли предложение работы. Время у нас как раз было такое, когда безработными были, собственно говоря, все. Достаточно пообещать защиту, крышу над головой и горячую еду; деньги — это уже излишество.
И еще штатовские нашли Сашу Павлина.
Как только я увидал его имя, подчеркнутым в списке, то сразу же попросил привести его к себе.
Он вошел, слегка горбясь, робко щуря глазами за стеклами пенсне (я стоял перед окном, в полном солнце). Он похудел с времен лаборатории Теслы, окончательно потеряв юношескую мягкость. Щетина цвета светлого пепла скрывала поклеванное оспой лицо, что тоже было парню лишь на пользу. А если не считать этого — тот же самый Павлин.
Меня он, естественно, не узнал.
— Саша, доктор крысиный, это я, Бенедикт!
Тот, шаркая ногами, приблизился, снял пенсне, захлопал тазами, надел пенсне.
Я перешел в тень, раскрыл объятия.
— Я!
Только теперь рожа его посветлела.
— Живой!
— Ну да, живой!
И он упал мне на грудь.
Но тут же ему понадобилось проверить, хорошо ли видит — отступил на шаг, вытаращил глаза.
— Живой!
— Живой.
— Живой!
— Живой!
И так далее, мы перебрасывались словами и смехом, накручивая друг друга, что под конец просто перебило дух.
— Уфф, не верю.
— Да я это, я, я.
— А как постучали к нам эти, с винтовками, да начали выпытывать, кто работал в Обсерватории, я и подумал: ну все, конец пришел жизни, пуля в лоб.