— Ты уж извини, я в такой спешке все написал. Но ведь силой, похоже, не брали?
— Когда приходит такая банда с оружием, то человек и не ждет, чтобы ему напрямую угрожали, сам идет, никто не подгоняет. Ты же знаешь, как оно теперь? Правит тот, у кого наган в руке.
— Да, закона нет.
— Нет настоящей власти. — Он еще раз протер pince-nez. —Так выходит, я сейчас работаю — где же? У тебя тут какие-то дела со штатовскими?
— Ну, разве что у тебя намерения иные. Погоди, я все расскажу. Я тут кое-что припрятал.
Зейцов, местный король революционных грабителей, успел к этому времени достать несколько предметов мебели в стиле бидермейер [412], на первый взгляд даже целых: небольшой письменный стол; стулья, ножки которых были подклеены каучуком; канцелярский шкаф, который мы поставили за стеллажом, сцепив их друг с другом у косой стенки, а еще легкий столик. Я пришнуровал его возле окна, справа; теперь кушал с видом на солнечные развалины растаявшей промышленности. Кроме того, Зейцов охапками сносил ко мне документы, оставшиеся от зимназовых компаний; их у меня были полные полки, а еще — шесть ящиков для пересмотра; сырые бумаги кучами лежали на письменном и обеденном столах.
Я смел все на пол.
— А пожалуйста, бутылочка.
— За чудесное воскрешение!
— Ой, чтоб ты знал!
— Нормально пошла!
— Ухх! И, уфф, за успех моего Товарищества!
— Что, за большими деньгами погнался?
Я поднял стакан к кривому потолку.
— Деньги, дорогой мой Саша, нужны затем, чтобы не нужно было деньги зарабатывать.
Мы сели в окне, нацеленном прямо в небо.
— А в Иркутске за буханку хлеба отдают родовые драгоценности, — вздохнул Павлич.
— Не беспокойся, рядом со мной ты еще поправишься.
— Но для чего, собственно, мог бы я пригодиться?
— А для того, в чем лучше всего разбираешься: для вопросов жизни, изо льда воскрешаемой. У меня ты будешь, обрати внимание, директором Отдела Борьбы с Апокалипсисом. — Я подлил, себе и ему. — Ты реализуешь проект Николая Федорова по воскрешению человечества. По крайней мере, начнешь его реализацию. Ну?
Саша крепче схватился за оконную раму.
— Господи милостивый, да что за безумное предприятие ты здесь открываешь?!
Я рассказал ему.
За следующей бутылкой (казацкая кукурузная самогонка, отдающая гарью), когда он упустил в пропасть оба своих сапога и спрятал пенсне, вечно съезжающее с потного носа, Саша растрогался и начал вслух жалеть меня — да что же со мною приключилось, какие страшные несчастья я пережил, перестрадав душой и телом, что выгляжу так, будто меня на колесе ломали и еле-еле вытащили из-под косы самой Смерти, и что мрачность судейская висит надо мной крылом вороновым — что прошло, не вернется: молодость, наивность, невинная спешка — бедненький ты, Венедикт, ой бедненький!
Чтобы перебить его плачи, достаточно было рассказать ему о встрече с отцом.
— Так ты телом сошел на Дороги Мамонтов! — Он даже подскочил на месте. — И как там? А? Чего, в конце, видел? — Саша срыгнул и схватился за живот. — Ну, и какое оно вообще впечатление?
— Не раз мне казалось, будто бы схожу я на Дороги, так. — Я откинулся на спинку стула и переложил ноги. — Только, только вот кажется, что на самом деле спустился всего лишь раз.
— И?
— Никаких «и». Человек на Дорогах Мамонтов жить не может.
Саша скорчил кислую мину.
Я беспомощно замахал руками.
— Как описать окончательную истину; порядок, выше которого не может существовать ничего более совершенного? Скажешь пару слов — и уже нарушишь его, ведь второе слово отличается от первого, и вот,наступила перемена, следовательно — отступление от Истины!
…А в мире лютов — не здесь, на Земле, где даже люты подвергаются частичной Оттепели, где они перемещаются, меняются, объединяются и делятся; но во Льду ниже нуля по Кельвину — там никакое изменение Истины, Правды невозможно. Возможно неизменное существование только чистых идей.
— Это как?
Я выпрямил указательный палец. Саша уставился на него, наморщив пшеничные брови. Молчание удлинялось. Я не шевелился. Потом набрал воздуха.
— Вот это, — сказал я.
— Что?
Я опять молчал. Палец. Неподвижность. Монотонность зеркальной симметрии.
Похоже, Саша понял.
— Лёд, —икнул он. — Л-л-лёд.
Я поднял пустую бутылку к солнцу, сияние расплескалось на толстом стекле. Я приставил эту подзорную трубу к глазу. Можно, можно напиться допьяна и светом.
— Холод, Саша, вползет в тебя словно опиумная горячка. Как рассказывал мне Пьер Шоча — это правда, никогда не забудешь, не перестанешь тосковать. Только я говорю о настоящем холоде, о том прикосновении лютов, которым профессор Крыспин лечил больных, а мартыновцы испытывали общение с Богом. Почему зимовники сознательно выставляют себя на мороз? А? Ведь это же больно, всякому больно. Но вместе с тем, притягивает со страшной силой — из костей, из кишок, из-под сердца — животным инстинктом, желанием, вписанным в саму природу реальности, словно голод или телесное стремление — в сторону Льда. Это первейший человеческий тропизм [413], Саша.
— Мороз?
— Порядок. Совершенный лад. Правда!
Я бросил бутылкой в Солнце. Та очертила короткую дугу и рухнула вниз, не зацепив нижнего края Кривой Башни. Мы не услышали даже звука разбитого стекла, только ругательства перепуганных салдат.
— Словно звери, — простонал я. — Мы не понимаем, до нас даже не доходит — а мы льнем к нему, он притягивает нас, неустанно манит. Лёд! Лёд! Везде, повсюду, под любой формой и любым именем, в каждом вопросе и в каждом масштабе: в изобразительных искусствах, в архитектуре, в музыке, но так же и в политике, в религии, в законодательных, духовных и доктринальных кодексах — ибо только тот становится хорошим математиком, кто видит в уравнениях красоту и порядок еще до того, как заметит Правду. Ведь это одни и те же вещи, Саша, одни и те же. И твоя работа тоже: ибо, чего желал Николай Федоров? Развернуть на сто восемьдесят градусов законы разложения; отвести назад то замешательство, то забытье материи, которое мы называем смертью.
Павлич залихватски отдал салют.
— Виват Братству Борьбы с Энтропией!
Я слез с окна за следующей бутылкой.
— Ты, может, перекусил бы чего-нибудь?
Саша глянул на свой живот.
— Не откажемся, не откажемся.
— Сейчас позову китайцев.
За жесткой и невкусной уткой с рисом и свежей зеленью я выдал подробности встречи с фатером. Чего никому не рассказывал, выдал Саше Павлину. Хотя, вроде, и не обязан был. Но потекло — словно из пробитой артерии, предложение за предложением, в густой, застывающей на месте откровенности.
Линии взглядов вибрировали над наклоненной столешницей; русский убегал и несмело возвращался; я же нагло все пихал ему нагло в глаза, пускай же скажет так или так, я сразу бы узнал, что Правда.
— Хммм, — он долго пережевывал мясо и жесткую мысль, — гммм, но, в конце концов — ведь тебе удалось, разве нет? То есть, разморозить его.
— Не знаю. — Я копался косточкой между расползшимися во рту зубами. — Мне очень трудно отказаться от мысли, что отец обо всем знал. Точно так же, как он знал, где выйти мне навстречу, он ориентировался в иркутской политике, в планах императора и Теслы. Он это понимал. — Я сплюнул в платок. — Люты… не знаю, можно ли вообще сказать, что они что-либо чувствуют, что способны к пониманию. Погляди: если бы вначале из него не откачали тьмечь, возможно, отец вообще не допустил бы Оттепели, соответствующим образом перемещая Лед и Историю. Если он и вправду обладал над морозниками властью убеждения, силы или научной манипуляции.
…А потом я снова думаю, что этот насос Котарбиньского, сунутый в самый последний момент Николой в дорожную печурку, не мог ведь так эффективно выкачать тьмечь из Отца Мороза: это было устройство, рассчитанное на людей, а не на могучих абаасовцев. Мммм?
— Но — ты же пробил ему сердце.
Я захихикал.
— Он, наверняка, и не почувствовал.
Саша поднял ко мне печальные глаза. Я пожал плечами.
Он отодвинул тарелку, взял графинчик с наливкой, понюхал. Я угостил его табаком, мы свернули по папиросе. Я покачивался на задних ножках стула.
412
Бидермейер (нем. Biedermeier, Biedermaier), стилевое направление в немецком и австрийском искусстве ок. 1815-48. В бидермейере отразились представления бюргерской среды. Архитектура и декоративное искусство бидермейера перерабатывали формы ампира в духе интимности и домашнего уюта. Для живописи бидермейера (Г. Ф. Керстинг, Л. Рихтер, К. Шпицвег в Германии, М. Швинд, Ф. Вальдмюллер в Австрии) характерно тонкое, тщательное изображение интерьера, природы, бытовых деталей. —
413
Тропизмы (от греч. tropos — поворот, направление), ростовые движения органов растений (стебля, корня, листьев), обусловленные направленным действием какого-либо раздражителя — света (фототропизм), силы земного тяготения (геотропизм), температуры (термотропизм), прикосновения (гаптотропизм), воды (гидротропизм), кислорода (аэротропизм) и других химических веществ (хемотропизм). В основе тропизмов лежит неравномерный рост, вызываемый перераспределением в растении фитогормонов. —