Под вечер все немного успокоилось. Таварищ камунистпоявился, чтобы угостить меня махоркой и предложить новый замечательный план. Ведь кто, кроме старшей сестры должен обязательно знать каждого работающего в больнице человека? Ну да, специальный комиссар, присланный в больницу Комитетом, подписывающий пропуска от имени Комитета! А я знаю Василия Петровича еще со времен, когда трудился официантом — заверил меня мой ленинец — сейчас мы это дело решим.
Отправились мы к комиссару Центросибири. Василий Петрович раненного камрада и вправду узнал, но не горел желанием вспоминать давние с ним связи. Спрошенный, а не выставлял ли он пропуск такой-то и такой девушке,на имя Елены Муклянович или какое-то другое, он сразу же начал допытываться, прищурив набежавшие кровью глазки: а кто такая? а кто этот спрашивающий? а из-за чего тревога такая? а чей тут политический интерес? а красавица эта — почему на картинке так по-буржуйски одета? Полька, а? Полька? И тут я совершил абсолютную глупость, потому что открыл Василию Петровичу свое настоящее имя и истинные обстоятельства дела. Но ведь стояло Лето, а сам комиссар по рождению не был слишком догадливым — не сопоставил, не узнал, никакая светень не очертила ему очевидности. Под конец Василий честно изучил автопортрет панны Елены и заявил, что такая вот или хотя бы похожая гражданка никогда бумагиот него не получала.
Я поблагодарил, вышел в коридор. Нет в живых. Сплюнул в плевательницу остатки махорки. Маленький ленинец еще пытался меня утешать. Я уселся на табурете под бело-слепым окном, распрямил сколиозную спину. В бальницевоняло кислой химией и застаревшей кровью. В воздухе висела плесенная сырость. За окном дождь барабанил все громче. Опершись на подоконник, я почувствовал как холод продувает сквозь щели в стене, и меня тянуло к этому холоду. По стенкам змеились щели, в них скалились бурые десны кирпичей и зубы измельченного раствора. Весь Иркутск валится.
И что теперь, спрашивает сочувствующий коммунист, может, пойдете проверить у ее родных? Я пожимаю плечами. Нет у нее здесь родных. Подождем старшую медсестру. А что, Василий нам правды не сказал? Да… сказал, не сказал, имеется сейчас хоть какая правда…? Сплевываю практически всухую. Мальчик-ленинец видит, что дело сильно кислое, и давай выдумывать самые фантастические утешения. А может, этот ваш приятель спутал ее с какой-то больной! А может, она вовсе и не работала тут добровольно, чтобы ее в реестры вписывали, а только раз или два помогла по доброте душевной, проведывая кого-то, а он тут ее и заметил и такое вот себе надумал. Может, она чем больна? Ну, вот видите! А может, и кого знакомого тут навещала. Быть может, все это происходило еще при сдвинутом фронте, когда Святую Троицу удерживали троцкисты или бомбисты-эсеры, после того часть персонала ушла, опасаясь обвинений в измене, оно и так здесь почти все добровольцы — ведь кто им платит хоть какой-нибудь оклад? разве зарабатывают они на лечении больных? Нет! Вот она, заря коммунизма: бескорыстная помощь чужому, нуждающемуся человеку. А тот, кто желает наживаться на страдающих да умирающих, тот правильно бежит от народной справедливости! Так вот сбежал старый ординатор Кессельман, который меня по началу еще тут в кучу складывал, так сбежал известный хирург Бусанский, доктора Варамий, Конешин, Алхолц-Штрайер, сам директор Путашкевич, якобы, опустошив перед тем всю больничную кассу; вооо, для таких людей — сразу же веревка и фонарь…
Конешин! Так значит, здесь работал доктор Конешин? И что с ним потом сталось? Ленинец схватился с места и тут же выдал: Конешин ушел с националистами, задержался в давней Городской больнице. Но на что вам тот доктор? Что, уже не девушкуразыскиваете?
Я выбежал на улицу, спешно спрятав рисунок. Лило, как из ведра. Я направился на восток, собираясь свернуть в первый же южный перекресток. Но там я услышал выстрелы; пробежали какие-то люди, прячась за заломами стен и углами. После катастрофы с Собором ночь собиралась сделаться беспокойной; троцкисты захотят воспользоваться случаем. И я пошел окружным путем, через Большую и Ивановскую. В разграбленном пассаже Второва притаилась группа вооруженных людей на лошадях, с винтовками под накидками, только и ожидающая знака на приступ. Я не знал, то ли это еще ленинцы, то ли форпост каких-то других «творцов истории». Было слишком темно, и даже без бьющего в лицо дождя высмотреть можно было лишь анонимные силуэты, тени на тенях.
И вот так, улица за улицей. Кто-то за кем-то гонится, кто-то в кого-то стреляет, кто-то кого-то зовет сквозь непогоду… Лубум, лубум, лубум! В тучах над Иркутском блеснула молния, и я увидел, что стою перед зданием Физической Обсерватории Императорской Академии Наук. За мной, в городе, революционеры с энтузиазмом стреляли друг в друга, вопили раненые, плакал ребенок, панически ржал конь. Лубум — шла через землю вибрация от ударов Молота Тьмечи. Я вошел вовнутрь.
Главный вестибюль Обсерватории раскололся на две части; вся западная сторона лежала в развалинах. Я ступал по мусору, подпираясь тростью. В полумраке сложно понять, что и где… Зажег спичку. С облупленного фрагмента фрески на меня глянул олененок, отражающийся в зеленом озерце. Лубум! Почему же никто не отключил прототип доктора Теслы? Это же он бьет так целые годы с момента его бегства. Неужели побоялись адской машины? Из банального суеверия? Саша не упоминал, что здесь творилось потом, сюда после падения Цитадели он уже не возвращался. А ведь в одной только аппаратуре здесь заключены пуды тунгетита!
Я не входил в мрачные коридоры, в двери — в немой истерии — искривленные в треснувших стенах. Темнота и тишина; заброшенное святилище науки. По углам мусорят духи теслектричества и остаточные изображения лютов. Слышен один только дождь, текущий плотными струйками. Что-то шмыгнуло во тьме, зашелестело, запищало. Очередной спички я не зажигал. Кот? Мышь? Крыса? Или здесь живут какие-то брадяги,или люди спрятались от уличных сражений.
Я вскарабкался на завал высотой до половины груди и спрыгнул на другую сторону. Выход на внутренний двор блокировала громадная куча мелкого мусора, крепко склеенная грязью и обломками. Под притолокой пришлось бы протискиваться, проползать на четвереньках. Вернулся к повороту, вошел в боковой зал; если память замерзла правильно, это было помещение за складом Теслы, в котором он испытывал свою черную катушку — в длинной стене здесь должны были размещаться два окна, выходящие во двор. Я стучал по стене тростью, отсчитывая шаги от угла. Наконец, рама, но вот оконных стекол нет: просаживающееся здание выдавило мираже-стекла из косяков. Нажал — ставня слетела с петель. Лубум! Я выглянул во внутренний двор. Шшшшшшшшш.
Вспыхнула молния. Я ничего не увидел. Лубум! Вторая молния. И тут замерцала сотня маленьких глазок, уставившихся прямо на меня. Инстинктивно подавшись назад, я чуть не упал. Крысы стояли, застыв в неподвижности под проливным дождем, замершие, словно на выжженной молнией фотографии: все стоящие на задних лапках, все с мордами, повернутыми в одну сторону. Лубум! Зато двигалась кувалда Молота Тьмечи, и с его ударом по животным прошлась волна-дрожь, словно бы кто-то смял и рванул этот снимок. Сердце подскочило прямо к горлу. А ведь что, собственно, произошло потом с грызунами, используемыми Сашей Павличем для теслектрических опытов? Здесь, в Обсерватории, все осталось так, как и в день бегства Николы Теслы. Действовал прототип Молота, подключенный зимназовыми кабелями к токоприемникам, выкачивающим теслектрическую энергию с Дорог Мамонтов. Животных, скорее всего, никто из клеток не выпустил, они оставались закрытыми. Но — действовал прототип Молота. Хватило одного пика теслектрической волны… Лубум!
Сейчас на этих кабелях висели гирлянды всякого мусора, связки странным образом скрученных проводов с запутавшимися в них талисманами людской цивилизации: карандашами, пишущими ручками, монетами, ключами, отвертками, гребешками, зубочистками, пакетиками, моноклями, пружинами и сотни других мелочей.
Я медленно отступал от окна, боясь сорвать ту удивительную связь, удерживающую крыс в стадном ступоре. В конце концов, ее разрубила стена. Тогда я повернулся и побежал к выходу, спотыкаясь на крупных кусках мусора и сбивая себе голени.
Судя по отзвукам выстрелов, заглушаемым дождем, уличные бои переместились к востоку, к Северному Вокзалу. Я перебежал на южную сторону Главной. Где-то через две сотни шагов я прошел мимо остатков баррикады, перегораживавшей мостовую и тротуары. На мостовой рядом валялись мертвая лошадь и мертвая собака, что походило на композицию, достойную Гойи. Я засмотрелся на нее. Пуля взвизгнула рядом, отразившись рикошетом от булыжника. Я бросился в арку проезда. Оказалось, что во дворе-колодце прячется пара эсеров, один под сорочкой истекал кровью, другой — с тремя револьверами за поясом, причем, барабаны во всех трех были пусты. Эсеры показали мне проход в задней калитке, ведущей в западный проулок и посоветовали держаться ангарской стороны. Кто это стреляет, спросил я у них. Те не знали. А почему в окнах нигде нет света? Люди боятся, прячутся за тьвечками. Вы выглядывайте пятна тьвета, там идет бой.