Я тер глаза, ослепленные дважды — мраком и светом — уверенный, что под веками зрачки еще пульсируют болотными огоньками тьвета.
Вдова Вельц напоила меня горячим чаем, пододвинула пирожные.
— Никто не может сам себе гадать по тьвечке, пан Бенек, не нужно было. Что вы там увидели?
— Меня отемнослепило.
— Ой, нехорошо, нехорошо. А пан уверен, что его отец жив?
— А что?
— Да ничего, ничего, надеюсь, что он жив и здоров, прошу меня простить, я не хотела вас пугать…
— Пугать? — сухо рассмеялся я. — Чем же?
В первый раз за сегодня она избегала глядеть на меня. Пани Мария спрятала тмечку в банку, закрутила крышку, банку поставила на полку в шкафу и закрыла его на ключ. Двигалась она со свойственной для пожилых людей преувеличенной осторожностью, как будто бы каждое движение вначале нужно было продумать, запланировать и только лишь затем исполнить.
Редкими были те моменты — как этот, например — когда выражение радости покидало ее лицо, тогда на тонкой коже проявлялись все морщины, под подбородком и горлом появлялись птичьи складки, веки опадали.
— Когда Фредерик приходит ко мне, я ему тоже, как могу, гадаю. Стараюсь забыть, а раз забыть не могу, пытаюсь отвратить судьбу — предостеречь его, чтобы он судьбы избежал. Мне знаком свет смерти, ту светень, которую он отбрасывает, это его рок, предназначение — я ему говорю, только он не слушает меня, может вас послушает, вы приглядите за ним, пан Бенек, прошу вас — если еще и он погибнет, как показывает тьвет — неожиданно, молодо и трагически, в гневе — если еще и он погибнет, даже и не знаю, что тогда делать.
Пани Мария осторожно присела на стуле, сгорбившись чуть ли не вполовину, трясущейся рукой поднесла к лицу батистовый платок.