А на Лопухину боровиковскую пялиться можно?
Она у меня всё детство над столом провисела. В платьюшке жёлтеньком с талией из-под груди. В кудряшках русых, озорноокая — не то наивная до беспамятства, не то хитрющая до того же самого. Я мог глазеть на неё часами. Глазеть и восторгаться, не догадываясь, что вид этой барышни формирует мои представления о красоте на всю оставшуюся…
Чего говорите? Лопухина одетая? Гут.
А на голую Афродиту или вон на Венеру Боттичелли можно?..
Кто взрослая, кто?! Вот эта прикрывающая стыд ладошкой милашка в ракушке?
Да не бывает у богинь возраста — это-то хоть вам понятно?
Где вообще проходит грань между тем, что допустимо, и тем, за что яйца откручивать, не мешкая? Правильно: по уголовному кодексу прежде прочего. Но УК карает за что? За растление. А тут кто кого растлевает? А? Она — плывет, я — зырю. Где криминал?
Да я так целомудрен, что самому стыдно.
И если представить — всего лишь представить, что, пока я прятался под кустом, в моём порочном воображении мелькнуло что-то такое, что вам в головы, разумеется, вовек не приходило, и от одного только упоминания о каковом вам тут же дурно и подташнивает, дозвольте уж и встречный вопрос: кто, милые мои обличители, повинен в том, что ей пока ещё очень и очень ещё, а мне уже слишком уже?
Я? Или всё-таки чудовищное стечение обстоятельств?
И так ли уж слишком мне уже, если…
Эх, господа! Вы-то все с вашими кодексами — где?
Где позорный столб, к которому собираетесь прислонять? Где весь ваш в триста слоёв обклеенный правилами и условностями свет? Ау! Верните-ка всё назад, и я сам, не доводя до розог и линчевания, признаю, что был неправ, что бес попутал…
Всё признаю. И сам себе петлю на шею накину, и от табуреточки сам оттолкнусь — только верните всё на свои места.
И дайте этой девочке свободу настоящего выбора. А там уж и поглядим…
А шить мне гумбертовщину — шейте, милые, шейте, коли заняться больше нечем…
А заодно, если уж такие умные, придумайте, куда теперь Гумберту вообще деваться…
И врубайте Дашкевича — из «Собаки Баскервилей» — немедленно!
Нету? Ну, не знаю, сами тогда чего-нибудь губами набубните, если вы хоть на это ещё способны — саспенс у нас по ходу…
Я не видел ни как он вышел из леса, ни даже откуда взялся — здоровенный, в полтора меня, мишка. Чёрный как дьявол. Или как гималайский. Вот откуда здесь гималайские? С другой стороны, если уж партизаны забредают, ему сам бог велел: хозяин, как-никак…
А долбаный гризли — да и не гризли, наверное, никакой, я их отродясь не видел, мне слово нравится — лениво плёлся по бережку прямиком к Лёльке.
Я вам не пифия, и о намерениях зверюги мог лишь догадываться. Но что-то подсказало: намерения у зверюги отвратительные. И пока подсказывало, этот локис добрался до воды и нетерпеливо затоптался, зачерпывая лапой. Точно пытался подгрести девчонку поближе, в то время как дурёха лежала себе на спине и тоже потихоньку гребла навстречу гибели…
Вот, Андрюха, для чего тебя уберегло и сэкономило — дождаться этой минуты и найти в себе решимость и силы предотвратить. Пойти и спасти. Не задумываясь. Любой ценой. Понятно, то есть, какой любой — ценой собственной никчёмной до этого мига жизни.
— Лёльк! — заорал я. — Назад! Назад отплывай! («Верещагин, уходи с баркаса!»)
И побежал.
Ах, как пожалел я, что нет при мне заветного кинжала! Теперь я понял, ради чего ползал по окровавленной поляне на карачках: ничего не делается зря, за каждым порывом — предопределённость. Судьба…
Ну и что — с голыми руками на медведя? По писанному? Вперёд, писатель! Ату его.
Страшно ли мне было?
А вы представьте, что мчитесь по шпалам навстречу несущемуся локомотиву — страшно?..
Или навстречу быку: вы тореро, а он, дротиками утыканный, прёт рожищами вперёд. Что при этом чувствуете? Вот так вот!..
Разница с корридой заключалась лишь в том, что рёв трибун мне заменяло одинокое молчание всё ещё ни о чём не подозревающей Лёльки.
И в том, что мой зверь никуда не нёсся. Стоял и дожидался, думая по-своему, по-медвежьи: чего, мол, бегать, коли придурок сам в лапы лезет?
И — вы будете смеяться — я свалил его с ног.
Натиск всё-таки грозное оружие. А уж с глупостью-то пополам…
Он даже зарычал как-то жалобно. Но, посрамлённый на секунду, взъярился, и ребра мои узнали, что такое когти.
Боль — адская. «Души его, гадину!» — подумал я напоследок и вцепился в лохматое горло не столько в стремлении перекрыть кислород, сколько в надежде как можно дольше не дать перекусить себя пополам.