И приласкалась… Так приласкалась, что оставаться с ней дальше сделалось невмоготу.
— Спи, роднуль. Пойду-ка я всё же дымну…
Чмокнул её понебрежней, задул лампу, нашарил на столе кусок чего-то съестного и поскрипел наружу.
Сворачивая козью ногу, подумал: а всё-таки я прав. Будь он, ихний, на самом деле — как край уронил бы сейчас мне на голову какой-нибудь кирпич.
Или од…
К моему возвращению в комнате было тише воды: Лёлька натурально вырубилась. Приветы гримпенского леса, дом с мамой, элиты с закорючками — ей хватило. Да и мне, кажется, тоже.
Изо всех сил стараясь не разбудить своего единственного читателя, я разоблачился и полез под одеяло, и не сомкнул ещё глаз, как взору предстало огромное, во весь закат, ядовито-яркое, ну просто ацетиленовое… или даже так: ацидофильное Солнце. И на фоне его откуда-то оттуда куда-то сюда — четыре силуэта конников в островерхих будённовках.
Неестественно вытянутые и зловеще чёрные в контражуре они двигались неспешно, шагом. Это были мои несчастные Петя, Али, Иван Иваныч и Августина — ни дать ни взять всадники апокалипсиса минувшего дня и, видимо, всей оставшейся жизни. И, поняв, что главная схватка ещё впереди, я улыбнулся. И увидел свою улыбку как бы со стороны: в ней омерзительно не хватало самого, может быть, любимого до сих пор зуба.
Ну вот — и это ещё…
— Морфинчиком, молодой человек, не богаты? — прогнусело откуда-то из-за спины.
Ничего крепче парацетамольчика я в руках отродясь не держал, но понял, что кличут меня, и обернулся. Шагах в десяти теплился костерок. Возле него скорбно восседал на камне человек, отдалённо напоминавший крамсковского Христа.
— Бессонница, знаете ли, мучит, — с неподдельной печалью объявил он и меланхолично кинул что-то в огонь, отчего тот мгновенно окреп и полыхнул облаком искр. — Да этот ещё желудок вверьх дном…
И я узнал его. Это был измождённый свыше мыслимого и невесть как освободившийся из преждевременной могилы Николай Васильевич. И я пошёл к нему, смутно подозревая, что жжёт старик (на три года меня младше старик) свой второй том, и имею я шанс сему кощунству воспрепятствовать.
— Не люблю, дорогой мой, поэтов! Ненавижу, — хмуро предварил мои протесты покойный, отправляя в пламя очередную скомканную бумажку.
Тут я и бумажки опознал: полоумный казнил мой драгоценный только что конченный Роман.
— Да как же можно? Что за экзекуция, право? — взмолился я, дивясь собственной речи. — Ведь и не стихи это, дорогой и вы мой, но проза!
— В огонь, всё в огонь, — он точно не слышал: брал листок за листком, сминал, не читая, и швырял в костёр. — Как будто я другой никакой прозы не читал… Экая ведь чушь!..
Не в силах поднять на классика руку, я безвольно уселся рядом. Не знавший жалости горячий газ жрал и жрал плоть моего духа. Не знавший жалости пращур продолжал изничтожение, заверяя, что вершит благо. И очень бранил меня за бога, настаивая, что накрутил я всё это из сугубо экстатических соображений. А думать надобно сердцем, ибо оно одно только и чутко…
Я бормотал что-то в оправдание, клялся в благородстве намерений, уверял, что да, видимо, да, и впредь ни строчки больше не напишу, чего бы мне оно ни, но — это? это-то можно ещё пощадить? Это-то — соль!..
А потом взял у него остатные страницы и сам положил в уголья.
После чего Гоголь тут же превратился в клетчатого типа с разбитым моноклем, гаденько, но более чем удовлетворённо хохотнул и вознёсся под темные облака, откуда долго ещё доносился его сиплый клёкот:
— Свободен!.. Свободен!..
А ещё той ночью Антоха определил Томку на четыре мосла и сделал с нею грязное дело. Поспешно и грубо. В первый и последний раз. Но святый крепкий — что же за прорвой она оказалась!
Она оказалась сущей пропастью, ненасытной ревущей бездной, хищным цветком из паркеровской «Стены», в который он улетел безвозвратно, и до чего же непохоже было всё это на ожидаемое и блаженное, а похоже это было исключительно на войну и смерть…
— Так-то, брат, — сказал я ему откуда-то сверху.
— И не говори, — ответил он мне в тон.
— Да ну вас, мужики, — незлобиво откликнулась Томка. — Вот вечно вы…
И экран погас.
И я тоже провалился в полнейшую темноту…
9. Восторг — дело тонкое
— Лёлька, ты фашист!
— А ты лежебока!
— Я ж только лёг…
— Хватит врать!
Не отвечать. Не дать разговорить и всё, не отвечать, и… вот… и отлично… эй там, на чём мы останови…