Камлание
Знаки, указатели, меты,
жалящие жалостный разум —
жаркие, как хвост у кометы,
но неразличимые глазом
боги всеязыческой веры,
жертвы вседовлеющей сути,
призраки, манки, полумеры,
всполохи восторженной взмути,
капелька воды недопитой,
растворённой вдохом, летучей…
Что-то происходит с орбитой —
магия? намеренье? случай?
Чувство народилось и дышит:
зиждет и себя ж ненавидит…
Слышащие слухом — не слышат.
Видящие взором — не видят.
Пастораль
Что утра, что вечера — вечно восемь…
Что вчера, что завтра — один хрен…
Это осень, милый мой, просто осень —
идеальное времечко для катрен.
Это бабам она как отрыжка лета,
а тебе, болезный, опять страда.
Нет поры разлюбезнее для поэта
рыбку рифмы вытаскивать из пруда.
И опять садок твой к рассвету полон —
ах, какая будет к утру уха!
И ты будто бредёшь по холмам и долам
под распевку первого петуха,
волочёшь до хаты стишков полпуда.
Но в сенях тьма и в светлице мрак.
Лишь следы беспробудного с музой блуда —
снова ты не того наудил, дурак!
Это значит, приятель, готовь снасти,
рой червей, а не сыщешь червей — рой слов,
и ступай обращать свои горе-страсти
в ночь-полночь хоть в какой-никакой улов…
И он вновь, что старик из известной сказки —
без подсказки и торга, гоним мечтой
в час, когда не рыбачащим дарят ласки,
прёт к пруду за добычею золотой.
А уже морозец, и хрусток клевер,
и промёрзла на все пол-локтя вода.
Это ж осень, милый мой! — осень, север…
Чудо-рыбки не вытащишь без труда!
И покуда он место для лунки ищет,
уж колотится рифмы карась об лёд…
Может, это последний октябрь, дружище?
Или предпоследний — как бог пошлёт…
Веронская
говорила:
говори, где проиграла?
я умру — и ты умри; и умирала,
и я пил отраву с губ и падал рядом —
глупый труп, влюблённый труп,
спалённый ядом
громогласного вранья
под ясным небом…
или это был не я,
а я и не был?
а она — она
зачем-то, почему-то
острие веретена через минуту
в пальчик — тюк,
и — трюк ли это, волшебство ли? —
вдруг по собственной, а может, против воли,
оживала — не краснея,
не стеная…
а что дальше было с нею,
я не знаю.
Другая
а помнишь мы стали другие
и дёрнулись, как на манок
а помнишь лежали нагие
покорно сплетению ног
и губы твои были близко
и пил я с них шёпот и пыл
и ты мне была одалиска
и я тебе вроде бы был…
а помнишь ты плакала после
от счастья едва не навзрыд
и я как юродивый возле
отчаян, лохмат и небрит
корил себя каялся клялся
ну помнишь же помнишь тогда…
и снова и дальше влюблялся,
хоть кажется дальше — куда…
и нежность вострее кинжала
буравила наши нутра
и тыща мурашек бежала
по фронту и тылу бедра
что в тысячный раз означало
на тихом наречии тел
ах как же я долго скучала
и ох до чего я хотел…
мы всё ещё в этом июле
в прохладном рассветном тепле
и я говорю а люблю ли
я что-то ещё на земле
вот так же светло и понятно,
и чисто и чаю и чту
мечту окунуться обратно
в святую твою наготу…
* * *
Фример — я после объясню, что это…
В бокалах молодое божоле,
и белый снег сиреневого цвета
на голубой из космоса земле.
И серый лёд. И серебристый иней.
И в дымке фиолетовая даль.
И взгляд — то ли зелёный, то ли синий —
то ль в зазеркалье, то ли в прериаль…
* * *
И были две недели рождества.
И две недели волшебства — влюблённо.
И падал снег, что белая листва
с небесного невидимого клёна…
И были слёзы вслед, и нежность меж,
и будут будни — не всегда же чуду.
А у меня остался хлеб: поешь?
И чай — попьёшь? И спи. А я не буду…