Наверное, со стороны это выглядело жутко. Тим залез ко мне в карман и вытащил сигарету (два дня назад я приватизировал курево как стратегический продукт).
— Если наконечники для стрел понадобятся, можешь у меня ногти вырвать, — усмехнулся он, ловко выпустил одно за другим три сизых кольца, сунул бычок мне в зубы, встал и поплёлся к орешнику.
— Ты куда? — не понял я.
— Сам догадайся.
Я догадался. И почему-то вспомнил, как уходили его мать с тёткой. Вот так же беззаботно и на минутку.
— А просто за дерево нельзя?
Он только рукой махнул…
Чего я, правда, цепляюсь? Ребёнок же. Обычный восемнадцатилетний ребёнок! К тому же разнополый…
— Ну, тогда недалеко давай…
— Не сцы!
— Хамить обязательно?
— Извини, вырвалось… Могу идти?
— Ну я ж серьёзно: не отходи далеко.
— Ладно, — и пошёл. — Я петь оттуда буду, пойдёт?
— Поедет, — крякнул я вдогонку, отпилил последний локон и поинтересовался у обкромсанного затылка: — Я что: в самом деле такой зануда?
— Да ладно тебе… Ему просто страшно…
Господи, ну ты-то, голуба, откуда знаешь? Я дюжину книжек написал, и сплошь про то, как, когда и почему бывает страшно. А тебе, пигалице, на всё двух слов хватает…
— Дваал-маза-втрика-рата! — противно и не без вызова донеслось из низины.
Я погладил обезображенную головушку и, успев проклясть себя за то, что сейчас заворчу, заворчал:
— Страшно ему, понимаешь!..
И, совсем уже не отдавая себе отчета, гаркнул в ответ:
— Не густо!
— Ну вот, — и Лёлька глубоко-глубоко вздохнула, — и тебе страшно…
6. Акела облажался
Страшно мне стало, когда он не вернулся ни через десять минут, ни ещё через столько же. Ещё не перестала кровоточить первая рваная рана утраты, как всё начиналось сначала: Тимка был, и вот Тимки нет.
Нет, какой же я всё-таки кретин!..
Я должен был засунуть свою изнеженную гордость куда поглубже, моргнуть на все его предерзости, догнать, вцепиться и тихо сказать: нет, родной, гадить ты будешь тут, при нас, Лёля отвернётся и нос зажмет, а я буду стоять рядом и, если придётся, сам подотру! Вот как должен был я повести себя. Но только не отпускать. А я отпустил. Да с прибауточками…
А ещё я со всей пронзительностью понял, что зря обкарнал девчонку. Что никакой лук больше не нужен, потому что всё оставшееся время — сколько уж его нам отмерено — мы будем тихо сходить с ума, гадая, кто следующий…
Упрямый негритёнок ушёл в овраг покакать, оставшимся осталось только плакать!
Но Лёлька не плакала. Она сидела и ждала. Совсем как тогда, на поляне, пялясь на дорогу и послушно блюдя наказы отца. Как сидела, наверное, пару часов назад, не понимая, куда подевался малахольный я.
Но со мной-то всё было понятно, куда я мог деться?
Куда? Да туда же! Пятеро не вернулись — не наука?
Шестеро уже, то есть…
Бедная моя, за что тебе такое?
Ну ладно я — я заслужил. Слишком часто терял самых дорогих, отказываясь от них добровольно, мне по грехам. Но — ты, ты-то за что расплачиваешься? За чужие упрямства? Как же права ты была тем утром, глупая моя умная Лёлька!
— Пойдём искать? — спросил я потерянно.
— Зачем? — отозвалась она. — Он щас придёт.
Вот. Вот оно! понеслось…
Офелия… нимфа… убитый грозой цветок…
Сейчас она засмеётся — светло и протяжно… Потом встанет и примется танцевать, кружась плавно и не очень умело, и из отсутствующих рукавов её будут лететь в разные стороны несуществующие же лепестки лилий, усыпая траву бутафорским первым снегом… Затем она подымется в воздух — просто взойдёт по нему как по малюсеньким невидимым ступенькам, полетает немного, опустится на луг и совьёт себе венок из таких же белых ромашек, и запоёт незатейливую грустную песенку… Да мою же — про в руках его мёртвый младенец… Подойдёт, улыбнётся ласково, опустится щекой на плечо и тихо-тихо уснёт. И я буду караулить её всю ночь, а к рассвету меня, конечно же, сморит, и я проснусь виноватый и уже совсем одинокий, потому что она будет висеть с высунутым языком вот на этом суку — точно так же, как висела давеча Валентинова куртка…
И дальше…
А дальше я и не знаю как рассказывать…
Дальше из треклятых кустов, ровно чёрт из табакерки, выпорхнул наш ни-в-чем-не-бывало-Тим и замахал над головой чем-то пёстрым и мохнатым. Дальше я увидел спокойное личико даже не шелохнувшейся ему навстречу Лёльки и понял, что ни с какого ума она не сходила, а просто ждала, как умеют ждать одни женщины, и не спрашивайте, как они это делают: ждут они и всё тут! Проводят на войну и ждут. В тюрьму соберут — и ждут. Да безо всякой даже войны и тюрьмы: сидят у окна и дожидаются — час, два, день, неделю, год — всю жизнь. А дождутся — и не пляшут от счастья ритуальных танцев с цветами из обшлагов, а просто достанут из холодильника кастрюлю, разогреют, погремят черпаком из неё в тарелку, хлеба нарежут — садись, морда, ешь.