А все эти ахи-вздохи и прочую канитель за них придумываем мы, шекспиры окаянные. В силу своих убогих, если не сказать ублюдочных представлений о женском сердце, которое нам — кровь из носу — хочется видеть пламенней своего, а оно никакой не мотор, оно нормальное, самой природой принуждённое биться ровно и размеренно за вас обоих: и за себя, и за тебя, урода. И пока ты тут бесновался и в сотый раз всех поперехоронил, она сидела и переживала исключительно, чтобы он там ногу не подвернул или глаз, не дай бог, не выколол…
И, не зная, чего ещё к этому добавить, я взял и упал в обморок. Сидя.
Очнулся — ночь. Лежу в одеяла спелёнутый. Под боком Лёлька ворочается, локоть, комарами потраченный, расчёсывает с подстоном. В ногах костерок теплится. У костерка Тим ложкой в кастрюльке шерудит — кашеварит, значит.
За рецепт яства ничего не скажу, но запа-а-ах!..
— Чего это там у тебя? — спрашиваю.
— Кажись, перепёлка.
— Кругом одни перепела…
— Ну, пускай будет глухариха, если тебе так хочется.
— И как же это ты её?
— Как-как — камнем… Лёльк, пошли бульониться…
Вареву, конечно, не помешал бы кристаллик соли, но это было лучшее на моей памяти варево. Для некой кулинарной завершённости Тим набросал в него грибов и какой-то травы. Ровно столько, сколько надо («Точность — вежливость поваров», Пушкин, кажется). И это было не просто съедобно — это был шедевр вкусового вдохновения.
Встать мне они не дали. Лёля присуседилась в головах и поила из кружки. Я, собственно, не брыкался: в груди ещё крепко ломило.
Доктор из меня никакой, но, чуяло сердце, перенёс я тем вечером малюсенький такой инфарктец. Малюсенький — в том смысле, что полноценного я бы, скорее всего, просто не сдюжил. И насыщенный, а главное, горячий навар пришёлся в самый раз. О мясе и не говорю — ужин аристократов: ешь, как говорится, ананасы, жуй рябчиков. За неимением — перепелов!
Как вырубился снова, снова не помню. Помню: утро, тепло, птички какие-то, Тимкой ещё не оприходованные, свиристят, сам он сидит, где и вчера — сучит, прядёт, ткёт или как уж оно там ещё, из Лёлькиных волос тетиву. Заметил, что ворочаюсь:
— Привет, упокойник! Ну и работёнку ты мне подогнал. Четвёртый час плету…
— Да я сам хотел…
— Забудь, шучу я. Супчику для начала хлебни. Доковыляешь?
— Нормально…
Меня и впрямь поотпустило. К тому же впервые за эти дни не только наелся, но и выспался по-человечески.
— А красавица наша где?
— Да вон, на заслуженном отдыхе.
Наша красавица дрыхла под соседним кустом.
Дезертировав — пусть и ненароком, — я оставил их с ночным лесом тет-а-тет, и совершенно очевидно, что в отсутствие командира Лёлька, наконец, сама себя мобилизовала, и Тим, надо понимать, не сопротивлялся.
— Ну да, — подтвердил он мою догадку, — прошла боевое крещение. Целых три часа пасла два подведомственных тела. Теперь она у нас полноправный боец.
— А чего там-то?
— А ты… как бы это сказать… ты под утро обниматься к ней полез не совсем по-родственному…
— Да перестань!
— А чего перестань? Приснилось, наверное, что — ты и давай племянницу лапать… Да ладно, не парься, никто не в претензии… Просто спать-то охота, вот она и отползла.
Да уж — дела!.. Эко меня расколбасило…
— Ну ты же понимаешь, — начал было я.
— Да говорю же: не парься, — закрыл он тему, ладя на творимом волоконце очередной узелок.
Через полчаса первая на земле за последние полтыщи лет рукотворная тетива была готова. Тим попытал её на растяг, на разрыв, остался доволен и принялся крепить на припасённую мной и доведённую им до ума дугу. Тут и Лёлька проснулась. Потянулась всеми четырьмя и промычала:
— Эх, щас бы какавки! (кому чего)
В общем, это был очень хороший день: я жив, мелкая не хандрит, Тим весь в делах и, кажется, готов возглавить стаю.
А я, в принципе, и не возражал: целее буду. Должность скорее почётная, чем сколько-то осязаемая. Что, собственно говоря, она давала? Ну, право окрика, типа эй, куда, без меня не ходи. Ну, возможность скормить тем, кто слабее, кусочек пожирней и послаще…