Выбрать главу

— Самое моё нелюбимое слово.

— По-другому скажи.

— А по-другому… — а правда: как это по-другому-то? — Это когда встречаешь человека, дороже которого у тебя не было, нету, и не будет уже никогда…

— Любишь, то есть?

Ну правильно: любовница, вот и любишь…

— Ну да, любишь. И вот любишь ты его любишь… любишь-любишь… и однажды замечаешь, что рядом с тобой совсем не тот человек, которому ты хотел отдать — да и отдавал, кстати, — всё лучшее, что в тебе есть, сколько уж его там… А это не тот, ну вот совершенно не тот человек, на груди которого ты мечтал умереть…

— Ну, так и говори — женщина. Чего ты её человеком-то…

— Ну да, женщина… В моём случае, конечно, женщина… Хотя под грудью я сейчас имел в виду не то, что ты подумала. Это я в более широком смысле. В глобальном.

— Не отвлекайся…

— Да я и не отвлекаюсь, — ух ты, как она меня. — Ты вообще понимаешь, о чём я?

— А то! Ты щас пытаешься объяснить ребёнку, что любовь не всегда навсегда.

— Именно. А хочется-то навсегда!

— Как у папы с мамой?

— Ну, примерно…

— Примерно или точно как у них?

— Знаешь, я ведь в их шкуре не был…

— Но ты же лучше меня это понимаешь.

— А этого никто не понимает. Никто и никогда. Притворяются только. Так что когда кто-нибудь будет говорить, что знает что-то там такое, чего, скажем, ты не знаешь — имей в виду: или дурак, или врёт.

— Ладно. Ты просто ответь: папа маму так любил?

— Ну, как — так?

— Ну, чтобы на груди… в широком смысле…

— Видимо, так. Иначе не я, а он бы теперь вас по лесу водил.

— Значит, это хорошо, что они вместе пропали, — выдала она шагов через десять.

— Согласен. Им — хорошо…

А вот он и ручей. Вода холодная-холодная! И чистая… Я дорвался и уже ни напиться, ни наплескаться не мог…

И чего, спрашивается, ты сейчас на девчонку понавывалил? Думать же надо, кому, что и когда.

А может, исповедоваться затем и ходят, чтобы кого попало своими претензиями к миру не грузить?

— Получается, что ты никого так не любил? — Лёлька сидела на коряге с видом видавшего виды следака, её дознание было не окончено.

— Это как папка-то твой?

— Ну да.

— Знаешь, давай-ка как-нибудь потом…

— Потом… Я же говорю: тоже всё думала: потом, потом, а теперь кроме тебя и спросить некого.

— Ну спрашивай.

— Да я спросила уже: как вышло, что ты вот любил, а теперь человеком её называешь? И даже прямо сказать не можешь, остался у тебя там кто или нет.

А действительно — как?

— Да выболело всё, девонька. Думаешь, это так просто — терять? Это как там, на поляне: вот мама была, вот батя, а ушли по дороже — и всё… Извини, я не хотел об этом, просто чтобы понятней…

— Нормально. Я же сама начала, — и подошла ко мне и прямо в лицо: — А ты это когда-нибудь кому-нибудь вот так же, как мне, объяснял? Ну, до того как потерять?

— Так, — я понял, что не выдерживаю этого взгляда. — Тебе сколько лет вообще?

— Мало. Объяснял или нет?

— Ой! да я стольким объяснял, что самому страшно.

Лёлька понимающе кивнула и отошла.

— Выходит, это ты и виноват, что мы тут застряли.

Хочу инфаркт, подумал я. Потому что что на такое ответишь?

Эй, старик! То есть, как это — что? Взялся объяснять, так и иди уже до конца. Растолкуй ей, что любовь, голубушка моя, это всего лишь болезнь. Обычный психофизический недуг («А психофизический это как?» — «А это когда душа и тело поровну хворают»). Что эта самая любовь всего лишь маниакальная и чаще всего совершенно иррациональная… это понятно? — Ну, это когда не эгоизм, а как его, наоборот, когда тебе самому от этого никакой пользы, да? — Вообще-то не совсем. Хотя и это тоже… Так вот: эта твоя хвалёная любовь просто нездоровая и ничем не объяснимая зависимость одного человека от другого. Это когда весь смысл твоего существования вдруг переподчиняется поведению другого, обычно не отдающего себе даже отчёта в том, насколько каждое его слово, каждое движение, каждое что попало — для тебя жизнь или смерть. И, кстати, далеко не всегда заслуживающего таких твоих терзаний…

Чего ты чуть что за инфаркты-то прячешься? Объясняй давай! Спрашивает же…

Расскажи ей про Зойку. Про Зайку-Зойку, свет последних твоих двух лет — чистую, добрую и прелесть какую дурочку, всякая минута с которой была праздник и всякая без — пыткой пыток. Будь жесток, старик, и расскажи этой девочке, что пап-мамина любовь, какой бы долгой и нежной она ни была, не идёт ни в малейшее сравнение с тем, что происходило с тобой все те семьсот дней и ночей. Что ты дышал только когда слышал её дыхание. А когда не слышал — переставал. Всё переставал: и дышать, и хотеть хоть чего-нибудь — тупо падал на свой расхристанный диван и ждал, ждал, ждал, ждал, ждал и ждал…