Складывалось впечатление, будто других забот у них не было, кроме как тут и там, в том и этом, а в конечном счёте полномасштабно и тотально косить под — да, карикатурного, да, гипертрофированного, но — меня!
Ну, разве, те чуть чудаковатей (Тесла, Кавендиш), эти порочней (Гюго и Гершвин. И Пржевальский!), пятый удачливее, десятый упрямее, двадцатый ещё чего-нибудь и так далее по всему списку доминант. Переплёвывал я архаровцев лишь в тщеславии. И только потом, перечитывая готовое, понимал, что всё не так, всё наоборот: не Кант, Ньютон, Шекспир и Шнитке косили под А.Чердаклынцева — честолюбивое подсознание Чердаклынцева мимикрировало. Беспардоннейше отождествляясь с очередным титаном духа. И от бессилия забраться в его гениальную шкуру принуждало того лезть в убогую свою. Ну не мило ли?..
А куда деваться? У кого по-другому-то?
Все четыре мушкетёра — это ж сам Дюма — бабник, пьяница, фанфарон и дартаньян!..
И у Леонардо, каких бы Лиз ни малевал, вечно выходили автопортреты… Эль-Греко, Тициан, Дюрер, Шагал — да у каждого та же фигня…
А Левитан? До того человека в собственном лице ненавидел, что и нарисовать не мог. И когда требовалась на пейзаже фигурку изобразить, бежал к брату: подсоби…
А музыка? Включи Бетховена… да чего Бетховена — Вагнера, Рахманинова, Мусоргского — любого включай! — и всё про голубчиков ясно. Целиком они в ней. До последнего прыщика на судьбе…
И я годами откладывал свой роман только потому, что боялся именно того, чего больше всего и жаждал — рождения собственного лирического героя. Этого новоявленного чудовища Франкенштейна, этого панегирика самому себе и пародии на человека в целом.
Мне же такой образ героя нашего с грядущим времён изваять мечталось, чтобы все Онегины с Печориными скисли и потерялись. Потому что он кто? — он воплощение уникального унутреннего мира, который у меня, чего уж тут: побогаче и гоголевского, и флоберова, а то, может, и самого чеховского, с его пижонским стремлением стыдиться всякой встречной собакой. И говорить об этом теперь можно без оглядки — оглядываться не на кого. Разве, Дед по горбу отгрузит за бахвальство.
А какое бахвальство? Я что — славы тщусь? Тиражей мильонных? Параграфа в учебнике или вон памятника на главной площади? Сдались они мне сто пятьдесят раз! Мне себе доказать невтерпёж, что не импотент, что — в состоянии. Что не зря именно меня выбрало…
Казалось бы: ну вот и прекрасно же! Сядь и напиши. Одну. Но настоящую. Этакую книжку навсегда. Окончательную, грубо говоря, книженцию. Не хуже чем у этих, про назаретянина. Они, чай, тоже не за нобелевки надрывались. А ведь смогли. Что ни цитата — афоризм. Полпланеты наизусть знает (знало): ночью подыми, три слова навскидку зачитай — откуда? А в ответ хором: стиш такой-то, седьмая строка снизу. А? Ааааа…
Правда, Чердаклынцев и звучит похлипше, чем Матфей или Лука. Но разве в имени дело? Просто у Луки с Матфеем герой был. А у меня его нету. У меня вместо героя зеркало, а в нём убожество, на которое и взглянуть-то лишний раз противно.
А ещё — не отпущает щемящее ощущение беспощадно уплывающего времени. И начать, не чувствуя себя созревшим для действительно великого, страшно, и не успеть жутко. Вот и психуешь, что та роженица. Но у роженицы на всё про всё плюс-минус тридцать девять недель — отмучилась, и будьте любезны. А ты с этим волыном как с песней по жизни. А в итоге — в белом венчике из роз их величество невроз… Как метко заметил один безвременно покойный поэт…
— Это да, с нервишками у тебя того, — сказала Лёлька, колдуя над опарой, — не по-детски тебя плющит… Ты вот думаешь, мы не замечаем. А мы наоборот, всё видим, только помочь не знаем как…
Каюсь: грешен: спич этот выспренний про муки творческого небытия я на неё откатал. Невмоготу было дальше отмалчиваться. Жилетка мне требовалась. И никого лучше Лёльки на эту роль я не сыскал.
— …я уж сама извелась, чем бы тебя занять. Добыча Тимкина, кухня моя, чего по мелочи ты и без напоминаний на подхвате. К курям приставить? — обидишься…
— Слушай, а ты вообще поняла, о чём я тут?
— Да чего ж непонятного-то: хреново мужику. А вам когда хреново, вы всё-всё объяснить можете. Сами только не врубаетесь, чего бормочете… Короче, ты это… ты давай почаще — про Бетховена, там, или про остальных…
Она энергично, насколько силёнок хватало, долбала тестом об столешницу, разговаривая при этом будто бы даже и не со мной, а с ним, ещё большей размазнёй.