— Да чем же мы им всем мешаем-то?
— Знамо чем: лес он лес и есть, у яво своя жисть, с нашей не солидарная. Яму воля надобна, шоб нихто не топтал не ломал не жох. А оду так совсем наоборот подавай: шоб простор да порядок. А мы вишь никак не определимси, то туды нас метнёт то сюды. Стержневины в нас нехватка. И никакого на свете по сей причине равновесия. То ентим тех похоронить не даём то тем ентих. Вот и норовять они таперича с обоих сторон нас известь. Штобы уж без помехи промеж собой-то вызнать чейная тут вотчина. Тако вот заединство борьбы противоположностев…
— Значит, это они?.. ну — наших всех…
— Дык кому ж кроме-то? Не мы ж с бабкой…
— За что?
— Шибко привольно жить стали. Баре и амба, и не колышеть. А слабина сказалася и почалось. Ну как с доминошками, знашь? Ставють-ставють — справно, красивошно и места вроде вона скока ышшо, ставь знай. Ан каку одну качнёшь невзначай и усей конштрукции швах. Оно ить токма кажицца што сроду стоять будеть. А хряпнет иде зараза кака птичья ай чаво ино… Кныпку хто не ту нажмёть… Зыбко усё у ентом мире. Подумать страшно насколь зыбко. А думать-та нихто и не желат. Вот и довыпендривалися…
— А если мы и не лесные, и не эти, как их… чьи же мы тогда, а Деда?
— На сто рублёв вопрос!.. Мы доча похож сами по себе. Для балансу. Лес-то всяко тутошний. А од пришлый. А мы и для тех и для ентих навроде плесени. Они свядут нас свядут, ан мы глядишь опять прорастам. Они обозляцца, собярутся с силой, подкаравулют да заново вытравют дустом каким. А времени сколь надо канет — глядь: мы заново из какой шшели прём. Не иначе берехёть нас хто-й-та.
— Кто?
— Да хто сюды закинул тот видать и берехёть.
— А кто, кто закинул-то?
— А нихто не знат. Наука безмолствуеть. То исть копаит канешна чаво-та, книшки пишеть а ответить прямо — так мол и так — кишка тонка. Однова баяли из обезьянов мы произвелися… А по мне ну вот как из обезьянов-та произведёсси? Обезьянки обезьянков и родють. А человеков токмо человеки…
— Адам и Ева?
— А хто ж ышшо-то? Оне.
— А они — ну, самые первые — откуда взялись?
— По книшке с праху. Што за прах правда не докладывают. Прах и прах. И прах яво знат. Сдаецца мне токмо шта без оду с лесом тут не обошлося. Один по дурости заразу занёс друхой по ей же взростил. Но шта плесень мы совяршенно особенна — фахт.
— Так может, и не нужны мы тут совсем? Если плесень-то? — надоело мне притворяться дремлющим.
— А ты поди комару скажи шта он не нужон. И чаво он табе в ответ выдаст? Йинстихт Андрюх. Всяка тварь свово места под сонцем без бою отдавать не желат. Мы чем хужей?
— Ну вот нам щас и покажут, чем…
— Абасруцца казать! Сумели б — сразу пришшучили а мы вот они, под кумполом сидим и нихто покеда нас здеся не достал. Нам таперича ночь бы продержацца…
— Да день простоять, — грустно пошутил я.
— Накой? Днём наша сила. Днём солнушко выйдеть. Днём оду лёту нет.
— А лес? Ему-то твой бог не помеха.
— Лес… Лес иде сел там и слез. Зуб у яво на вас конкретный да рук не хватат. Не иначе зашшыта у вас от лесу. Сурьёзна зашшыта. Не то б как сюды добрались?
Я бы ответил как, да вошёл Тим. Совершенно цуцикоподобный: за дедовым трёпом я забыл о пересменке.
— Прости, Тимка, заболтались… Там как, без перемен?
— Абсолютно, — и сунул мне ружьё.
Укореняясь в дозоре, я пожалел, что не прихватили мы с собой чего со стола, очень бы теперь пригодился кусочек, скажем, свинятинки… Вот ведь как гнусно устроен человек: возьми за задницу — про всё позабудет, что ни попроси, отдаст, обрубку вон трухлявому молиться станет, лишь бы уцелеть. А поотпустит слегка, и — ша, и у него уже в желудке свербит, и в прочих местах, на которых минуту назад со всеми на свете приборами лежало.
Или не гнусно, а разумно?..
А снег валил и валил. И светать не светало. И ода было не видать. Расслабляться, конечно, рано. Настоящие войны начинаются под утро. С другой стороны, не такой уж мы грозный гарнизон, чтобы всю ночь на нас вилы точить.
А может, его там и нет совсем? Может, и впрямь починились, да и дальше двинули, а мы тут поджилками дребезжим? Прав Дед: главное до рассвета дотянуть.
Но холодно-то, холодно!.. А Тим не спешит. А торопить неловко — сам пацана полночи проморозил…
И тут я допустил убийственную оплошность: хлопнул ресницами об ресницы и задремал…
По воле беса противоречия мне снилось доброе и безмятежное. Снилось лето. Мы едем в чёртов лес, и в последний момент Лёлька убеждает отца свернуть к Оке, и я рад как ребёнок, обнимаю её, тискаю: «Прелесть ты моя, с самого начала надо было, ну и то хорошо! ах, какое же ты всё-таки, Лёленька, чудо!» Это, видимо, потому что я один и знаю, чем кончиться может. А все дивятся, гомонят: долбанулся наш Андрюха совсем… А день всё ярче, только зябкий какой-то… И вот подруливаем мы, а Ока наша неузнаваемая, широченная — того берега не видать, словно и не Ока это вовсе, а море. И обрыва нет, а я помню — был, да такой отвесный, что шею свернёшь, а тут прямо на берег выехали. Я выхожу, озираюсь, а берегу тоже края не видать. Но я и тому рад: ни деревца же кругом, ни кустика, насколько глаз берёт. Значит в безопасности мы, не заблудится никто, не сгинет… Эх, говорю, была не была, и бегу к воде. Валька вслед: куда ты, дурик? холодная она, совсем чокнулся!.. А мне плевать — разбегаюсь и как есть, в одежде — нырк. А та и впрямь ледяная. А я плыву, будто гонится кто за мной, и не слышу уже, чего в спину орут. И вдруг вижу: подводная лодка из пучин всплывает. Здоровущая такая. И доходит до меня, что никакая это всё-таки не Ока, а море, как и предполагал. Или вообще — океан. И хочу уже назад, к берегу. А меня прибоем не пускает и то и дело мордой к лодке разворачивает. И лодка эта совсем и не лодка, а — од! Наполовину уже показался. «А-а-а-а-а-а!» — ору я. Во сне мы всегда почему-то орём, как наяву никогда не орали. И ногу начинает судорогой скручивать — и от холоду, и с перепугу. И я барахтаюсь в волне, как та лягушка в сметане, а только берег всё дальше, и нету уже никого на берегу, и я успеваю подумать, что — и хорошо, и правильно, что вовремя посудину эту заметили и свалили. Мне же всё равно уже не спастись. В конце концов, лучше даже, что именно мной откупились, я давно уже фрукт пропащий. И понимаю, что сейчас утону. И тону. И чего-то не страшно мне уже нисколечко, будто так и надо. Вот ведь, думаю только, мог ли знать, какую смерть принять придётся? Мерзость, а не смерть. Никогда ведь не подумал бы… И тут меня кто-то за подбородок цепляет и назад, наверх тащит. И нет чтоб возликовать — вдруг ужас обуревает: одовцы! добрались, собаки. Дёргаюсь, вырваться пытаюсь: лучше уж на дно, чем к ним, гнидам, на вивисекцию. И тут же вспоминаю, что это сон, а во сне, как ни убегай, никуда не убежишь… И разеваю пасть пошире, чтоб захлебнуть сколько смогу и не мучиться больше. А перед глазами большущая такая сопливая медуза — вся в лиловых прожилках, и я вместо чтобы водой себя казнить, её проглатываю, и наконец узнаю, что же это такое, когда медуза и когда она жжёт… И потом, когда дети ваши будут проходить мои сны и достанется им на экзамене билет вот с этим, об утоплении, пусть не робеют и непосредственно на меня ссылаются — на эту вот ремарку. Так, мол, и так: под медузой автор не имел в виду ничего замороченного, а тем более непристойного. И даже если дюжина литературоведов сотню книжек про эту медузу настругает — пускай не верят и на своём стоят. В смысле — на моём. Мы, авторы, за свои-то сны не ответчики, а уж за сны героев и того меньше. И неча нам собственные фобии с эротическими ассоциациями приписывать. Сон — он ведь просто сон. Вкуснейшее из яств в земном пиру. Если, конечно, верить Шекспиру. Или, вон, Деду.