«Ленин?.. Или Зайка?» — я обернулся.
Это был Кобелина.
— Лучше б Ленин! — прошептал я, сообразив, что сейчас меня будут наказывать. Дедовским способом.
— Пошли, чудила, — сказал пёс без слов. И мы пошли.
Дома снова кипел самовар, а Лёлька оделяла превкусным куриным супом. Таким меня кормила бабуля. Таким же потчевала раз и… да какая разница, кто именно, прочь, привидения! Если эта панихида продолжится, я точно кончусь. А мне покуда нельзя. Прощайте, тени мои. Милая моя добрая совесть, попридержи с экзекуциями. Сыт я. Представить даже не можешь, до чего сыт.
«Ну, сыт и сыт, — беззвучно, как Кобелина давеча, сказала совесть. — Чего практически и добивались».
И эта форточка захлопнулась. Крепко-накрепко.
Правда, и супец Лёлькин в меня сытого не полез.
Рассказать детям о своей вылазке я не решился, но заночевал дома. На любимой печи. Под цокот когтей говорящего соглядатая, переливы сверчка и племяшкин всё-таки храп. О том, что снилось, распространяться не буду по причинам, озвученным выше: не хочется давать лишний повод для пересудов о моём истинном лице. На сей раз — очень.
Я же всё ещё сколько-то положительный персонаж?
5. Не подскажете, как пройти в библиотеку?
Хорошела тою весной не одна Томка — вряд ли объяснимые языком близкого человека перемены происходили и в облике Лёльки. Будь я сторонним оценщиком, непременно отметил бы, что она составляла своей несуществующей сопернице вполне достойную конкуренцию. Если, конечно, вообще дозволительно рассуждать о таком хорошении родного тебе подростка.
Перемены в девчонке происходили вроде бы и неуловимые, но что-то определённо менялось. И в мордашке, и в осанке, и волосёнки вон отросли, она их теперь в пару хвостиков потешных собирала.
Ну и взгляд, конечно, совсем уже не тот, что по осени — оттаявший, согретый.
Не мной замечено, мной лишний раз подтверждается: женщины расцветают под лучами внимания, что твои фиалки, вытащенные по весне из-под серванта. А внимания Лёльке в последнее время перепадало, как, наверное, ещё никогда. Тим, чего бы он мне ни пел, сколько бы ни шифровался, нарезал вокруг сестрёнки круги, каким позавидовали бы все павлины планеты.
При мне, во всяком случае, он не оставлял Лёльку ни на минуту. Она рта не успеет раскрыть — побежал, несёт. Руки ещё не поднимет — подаёт, что надо. А уж подначки какие терпит — меня бы за самую безобидную в порошок стёр. Ухаживает, стало быть, охмуряет.
Полюбовался я на них, подкрепился с каменным лицом и отправился совершать свой не озвученный широким массам подвиг дальше.
Дальше начиналось стрёмное. Дальше любая из хат могла оказаться глазодёрней. Эники-беники, правая-левая… нет, братцы, так не годится. Доверяться надобно интуиции, а она нам что подсказывает? А она подсказывает, что в какую ни зайди, тою самой и окажется.
Я выбрал вторую — справа же, как и вчера.
В заросшем крапивой палисаднике валялся мотоцикл. «Минск» сто шестой, девятилошадный — мечта шестиклассника, поди с чем спутай. Правда, реанимации не подлежащий на первый же взгляд: белёсые стебли сорняков проросли его насквозь и торчали непосредственно из седла и даже бензобака. Высшей степени брошенности представить было невозможно.
А вот и не расслабляйся! Забыл, что ли, как противопехотные мины под игрушки маскируют? («И при чём тут мины? — А при том! — Да пошёл ты… — Сам иди… Тук-тук? в теремочке кто-нибудь живёт? Ну ладно уже, хватит паясничать! Пока не откликнулись-то…»)
Внутреннее убранство теремочка отвратило. Типичный бомжатник, куда ни глянь. Койка ржавая с выцветшим пятнистым матрацем — богу одному ведомо от чего именно такие пятна, то ли дулся тут кто под себя день и ночь, то ли зарезали кого напоследок. На спинке одинокий чулок — фильдекоксовый. Печка вся облупившаяся, засаленная, аж коснуться её ненароком боязно. Ну как боязно — противно. Тут и там миски, тарелки, ложки гнутые, пустые банки консервные — лендлизные ещё, похоже. Стеклянные тоже — от двухсотграммовых, из-под повидла, до трехлитровок — мутные все, заляпанные. Бутылки — водочные, винные, невесть какие вообще, с этикетками старше меня. Корки хлебные, куски огурцов, хребты селёдочные и несчётные окурки всюду: на столе у окна, в жерле печи, по всему полу. Притон и притон. Глаз плачет. И духан соответствующий: жратвой залежалой, хотя и не загнившей, табачищем дешёвым и дьявольски стойко, извините, мочой.
Понятно, что через пару минут пребывания в этом хлеву всякий нормальный человек зажал бы рот с носом и на свежий воздух поскорее. Но я пошёл до конца. Хотя бы и для проформы.