Либо уж догнивать здесь. В чадные дни – на дачу. Разделить квартиру, отдать дочери половину, да и не мечтать о юге, тем более что там кроме Крыма нигде нет сухого чистого воздуха, а только масса людей, ютящихся в тесноте.
Все эти мысли меня занимают гораздо больше, чем моя работа, полеты. Это ремесло привычное, и хоть ярмо, отполированное до блеска, все сильнее давит, пока тащу. Стараюсь делать дело добросовестно, в такой степени, чтобы не подзалететь по собственной глупости. Мелочи в авиации есть; ненужные я опускаю, отгребаю все это дерьмо, но собственно полет – там уж без дураков. Тринадцать тысяч часов налетал, четырнадцать, думаю, не натяну. Могут списать и вот на этой комиссии, через два месяца. В той же барокамере может астма сдавить.
Я готов. Устроюсь в любой конторе электриком-столяром-сантехником. Дом у меня в этом отношении вылизан, все это я умею, литература есть.
Вот такие настроения в 44 года. Уж не жду от жизни ничего я.
Любую статью открываешь, два абзаца, – и все ясно, можно не читать, вывод известен.
Мой родной Аэрофлот меня не колышет. Мне наплевать на его проблемы и перспективы. Он забрал мое здоровье; я вырвал свою пенсию. Огромная усталость – вот единственное.
И плавно за этот год я пришел к позиции спокойного стороннего наблюдателя.
Перестройка, море гласности – в какой же кошмарной империи зла мы живем! – плюс болезнь. Этого достаточно. Наивный человек получил ответы на все вопросы.
Если бы не деньги, деньги, деньги, – дочь невеста, замуж после третьего курса; потом помогать; да машину бы новую; да и хватит, – то надо еще года полтора пахать. Но это вопросы скорее уюта, чем жизни. Проживем, если припечет, и без уюта.
Есть природа, физкультура, дача, банька, лопата, уютная квартира, книги, музыка, родное гнездо, где все вылизано, где тебя ждут, и ты ждешь, где покой, отдохновение, тихая пристань, моя крепость. И идете вы все пляшете. С вашей партией, громогласностью и прочей демократией.
Я свое отдал, начинается подготовка ко второй половине жизни. Меньшей.
Только вот астма по ночам тихонько давит, а я же еще не нажился на свете.
15.11. Страшное преступление совершили большевики перед своим народом, втоптав в грязь веру в бога.
У человека должно же быть что-то святое, незыблемое, нравственный стержень, опора, отдушина, высокая чистота, неприкосновенный центр, запретная грань.
А что дала взамен народу, сотням миллионов, партия? Веру в мировую революцию? Классовое сознание? Моральный кодекс строителя коммунизма?
Жалкий, наивный Макар Нагульнов…
Когда комсомольцы, задрав штаны, в азарте рушили храмы, топтали вековые святыни, – неужели не дрогнуло сердце от ощущения своей мерзости? Да дрогнуло, конечно, но это сложное, трепетное, искреннее чувство тут же бодренько было затоптано функционерами… а люди все же прятали глаза друг от друга.
И на каждом этапе партия, неспособная дать людям веру в единое святое, прагматично швыряла в массы лозунг. То – «наше дело правое, мы победим», то – «поднимем, засеем целинные земли», то – «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизьме», то теперь – «каждой семье отдельную квартиру к 2000 году».
Во что веровать? Кому верить, если все предыдущие вожди – лжецы и враги народа?
Вера разрушена. Корни подрублены. Народ, крестьянский, христианский народ, носитель вековой морали, кормилец, – загублен. Культура – угроблена. Рабочий класс, на который возлагались надежды, туп и развращен. Классовое сознание оказалось тормозом. Партийность искусства – тупик.
Не перед кем исповедаться. Да и зачем? Что – перед политработником?
Сейчас, прожив отпущенные мне полсрока, воспитанный в атеизме, без веры, осмыслив в доступной мне степени жизнь, я смутно ощущаю, что все мое поколение, да и поколения отцов наших, и детей, – все мы с младенчества духовно кастрированы. Умом мы понимаем, а душой не чувствуем, что какой-то корень из нас вырезан. Мы в нем вроде как и не нуждаемся. Именно вера – корень души. Бездушное поколение.
Что ж удивляться тому, что лишь в пяти странах мира, в том числе и у нас, нет обществ защиты животных. Ну, те, четыре, может, только с деревьев слезли. А мы?