Подошел автобус на Питер.
Я отправился к передней двери автобуса; она отворялась едва наполовину, но я протиснулся внутрь, прошел как по канату между коробками и мешками и поверх них сидящими, безмолвными, точно статуи или кегли, людьми. Уселся на свободное место, посмотрел в окно. Старик на остановке покачал головой. На голове его была ушанка, несмотря на летний день. Хотя особой жары не было, была какая-то холодная, студеная жара.
Я ничего не выдумываю, разве что невольно расставляю задним числом акценты, но в реальности ничего не меняю: был этот старик, был разговор о рыбе, были во все эти дни неожиданные встречи и нелепые ситуации, иные почти сказочные[4], — был хаос, в котором только теперь проясняются некие важные закономерности…
Итак, я свернул с прямого северного маршрута и день провел в Петербурге. Север откладывался, откатывался, как если бы карта была ковром, светлым свитком пространства.
Спустя сутки, летние, удвоенные петербургские сутки, я вновь катился вверх по карте вместе с рулоном пространства.
Теперь понятно, что та питерская передышка очень помогла мне.
Питер был придуман в свое время для борьбы с нижним (водным) хаосом. Точно за волосы он вытягивает себя из болота проволочным каркасом пространства. Это великое усилие в нем постоянно ощутимо. И ты вместе с ним совершаешь это усилие — растешь вместе с ним.
Его недвижные кубы встают в белесой дымке, невидимые, идеально разлинованные. Город восходит от воды вверх, вписываясь, врастая головой в эти (христианские) кубы. Вода (финская) размывает их снизу.
Вот схема русской карты: она двухэтажна — сверху нестойкое, срисованное в Европе петербургское пространство, внизу вода. В перманентном конфликте измерений древняя вода противопоставляет наступающему на нее пространству плоскость: ровно растянутую зеркальную плеву. Под ней нет пространства, нет жизни под этой чудной плоскостью; вернее, есть, но иная, поту-жизнь, в которой все наоборот, зеркально в сравнении с нашей посю-жизнью.
Наше сознание двухэтажно. Оно непременно включает спорящие (небесный) верх и (водный) низ.
Я был рад встрече с Питером. Нет лучшего места для наблюдения геометрии, нежели Санкт-Петербург. Немедленно, одним своим видом и присущим ему надменно-пространственным настроением он вмиг вправил мне мозги.
Так проходило это путешествие — в погружениях и всплытиях, мимолетных, переворачивающих душу прикосновениях к нижнему русскому зеркалу. В соревновании между чертежом и водой.
Меня промочило тогда по грудь до-временем, протохристианской влагой. Металл Ильменя, брызжущий искрами, угрожающий, выпукло-напряженный; Волхов, слишком прямой, словно Господь хватил по земле саблей; белоглазая Ладога, так и оставшаяся за горизонтом, только уголок ее я углядел в Шлиссельбурге, противу крепости Орешек: малые скорлупки орешка плавали в грязной воде.
Всякий раз, когда нужно было утвердить в воображении вменяемое, черченое представление о новом месте, вода притекала, размывала твердые линии, приливала к моему бумажному сердцу, и сердце замирало.
Иногда вода обещала будущее, как озера на севере Кольского — сотни озер, сотни глаз, обращенных в следующее пространство.
Эти безымянные «зрячие» озера составили искомый предел ментального русского помещения.
Я добрался до него, как и рассчитывал, не ожидал только увидеть солнца в два часа ночи прямо посередине неба — на шишке Кольского царил полярный день. Не все было обдумано заранее: слишком скорым вышел тот первый от-московский отъезд.
Начинается второй — не на север, а на юг, к Толстому. И снова, наверное, для того, чтобы исследователь не забывал, по какой земле он движется — двухэтажной, ломкой, подвижной, — горизонтальная линия Оки легла как шлагбаум, расчленила карту.
В Тулу въехали под дождем. Улица (длиннейшая из всех, Октябрьская, прямо продолжающая «меридиональное» московское шоссе) показалась шатким узким помостом, протянутым над городской хлябью; по ней стекли к реке.
Река Упа, на первый взгляд, совершенно не городская — свободная, петлистая, запутанная в рисунках отмелей и кривых, ленивых берегов. Город ложится тонким листком поверх лугов и болот — под ним, по нижнему этажу, лиет река. Над ней не мост, а тонкая бумажная перемычка.
На подъезде к перемычке писатели в автобусе оживились, приникли к правым окнам. За стеклами проплыли бледно-желтые дома, в отличие от пестрого и облезлого окружения выкрашенные очень гладко, даже как-то голо. Что такое эти дома, выяснилось позже[5], а пока, сразу после них, в следующую секунду, когда автобус, толкаясь между малых машин, выруливал на мост, случилось нечто странное, что я впоследствии оценил как второе водное предупреждение.
5
«Подворье» Ясной Поляны в Туле — выставочный зал, издательство, книжный магазин. Эти дома, как в свое время иностранные посольства в Москве, отличаются от местного окружения: они подчеркнуто чисты, гладки, «иноземны». Рассмотрев их внимательно, поверишь поневоле, что Ясная есть государство в государстве, этакий тульский Ватикан, пребывающий в пределах собственного, суверенного пространства.