Еще мальчишкой я любил бывать в нашей клубной библиотеке, где плотно друг к другу стояли на полках книги, до которых мне нужно было еще расти. Но даже просто глядеть на них было для меня счастьем. Они были будущим, завтрашним днем моим, моей завтрашней болью, тревогой, открытием. В них жили, страдали и любили люди, те, что были до нас. Мне предстояло узнать их и кое-кого, может быть, даже выбрать себе в друзья.
Это должно было произойти в будущем, когда я вырасту, дорасту до них. И вот оно пришло — это будущее, я вырос, я могу читать эти книги. И, приезжая на воскресенье домой, я первым делом шел в библиотеку, но... не ради собранных на ее полках книг — библиотеки в Чапаевске куда богаче, — шел ради заведующей ее, Верочки Дугиной.
Дугины не наши, приезжие. Петра Михайловича прислали к нам работать бухгалтером, с ним приехала и жена его, маленькая, светловолосая, с очень живыми: веселыми глазами. Не глаза — разбрызги смеха. К вечеру уже все знали у нас, что зовут ее Верой, что закончила она библиотечный техникум и будет заведовать у нас библиотекой. В библиотеке мы и познакомились. Вошел я как-то осенью, увидел ее за раздаточным столиком и всех девчат наших сразу забыл.
Я просидел в тот вечер в библиотеке до закрытия и все смотрел и смотрел на Веру. Домой шел в каком-то бреду и ночью почти не спал. Слышал, как на заре вдруг заплакал под окошком ветер. Он где-то всю ночь пропадал, а на заре пришел, прислонился к стене и заплакал. Может, кто обидел его в степи, а может, он продрог, ведь уже так похолодало, и просился в избу... Кто знает почему, но ветер долго плакал под окошком, а потом так же тихо, как и пришел, удалился. И утро было беспечальным и дымы из труб текли над крышами навстречу солнцу и, окрашиваясь в розовое, таяли, растворялись в воздухе.
Вечером я опять пришел в библиотеку и пробыл в ней, как и накануне, до закрытия и не столько смотрел в журналы и газеты на столе, сколько на Веру. Я и не думал никогда раньше, что такая красота бывает на свете. Я был покорен, очарован ею и, глядя на нее, неслышно вышептывал рождающиеся во мне поэтические строчки.
Я стал чаще бывать у сестры и, приезжая к ней, все вечера проводил в библиотеке. Один раз смотрю на Веру, а чудится, что я вовсе и не в библиотеке, а в нашем саду. И не один, рядом она — Вера. В лунной тишине все какое-то текучее, нереальное и как-то нереально движутся губы и слова, вышептываемые ими, тоже какие-то нереальные, вроде даже и не из нашего мира:
Завороженный рождающейся музыкой стиха, я не вдруг услышал, что Вера окликает меня от своего столика:
— Вы что-то хотите сказать мне?
Я смутился, запожимал плечами:
— Нет, нет... Почему вы так подумали?
— Вы смотрите на меня и что-то шепчете, я и решила...
— А-а, это нам задали на дом учить стихотворение... Повторяю его про себя.
— А зачем же про себя? Читайте в полный голос, и я послушаю, в библиотеке все равно, кроме нас, никого нет.
— Вы и в самом деле хотите послушать?
— Читайте... Я люблю стихи.
Я прочитал ей только что родившееся стихотворение. Смотрю на нее. Она глаза не отводит. В голосе какая-то стишенность, притаенность:
— А вам еще... ничего не задавали учить на память?
— Задавали... неделю назад.
— Вот хорошо... Прочтите, пожалуйста.
Я прочитал ей стихотворение про утицу, что завила с селезнем гнездо, а вот теперь оставлена им и выводит птенцов сама, но его не корит, потому что за те ласки, радости, что были, все простишь.
— А месяц назад вам ничего не задавали учить на память? — спрашивает Вера.
— Задавали, — говорю я, счастливый, что она слушает, и читаю ей еще стихотворение, и еще.
Вера молчит, а мне не хочется, чтобы она молчала, и я читаю ей, глядя в ее куда-то далеко-далеко ушедшие глаза, читаю с надеждой, отчаянием и страхом: