Он теперь все ночи проводил с ней, а днем держался ближе к просеке, по которой возил дед Трошка товары в сельпо, поджидал Любаву. Она больше не боялась леса и по утрам, едва дед Трошка въезжал в просеку, приотставала от саней, скрывалась в кустах.
Здесь ее встречал Серый.
Она тыкалась ему в губы черной, как пуговица, пипкой носа.
Счастливо поскуливала.
Он клал ей на спину голову и они стояли так, пока не доносился издали крик деда Трошки:
— Любава!.. Любава!..
Серый вздрагивал, а Любава виновато поджимала хвост, отстраняясь от него и, громко взлаивая, бежала догонять уехавшие сани.
Вечером, возвращаясь с дедом из райцентра, она опять приотставала в лесу, и они еще раз ненадолго встречались, а ночью Серый приходил к ней и приносил свежее заячье мясо.
Они ели его вместе.
И кровь на ее губах волновала его.
Наевшись, они боролись, шутливо кусали друг друга, а за стеной в сарае, чуя близость волка, переступала с ноги на ногу корова и жались ближе к ней перепуганные овцы.
Как-то Серому удалось добыть в колхозной кошаре ягненка. Довольный, принес он его и положил к ногам Любавы, ждал: сейчас засуетится Любава и по смешной, но очень приятной деревенской привычке ткнется ему в губы черной пипкой носа, а Любава вдруг в ужасе попятилась от него, забилась в дальний угол лапаса и из нее выплеснулось рвотой все, чем ее накормил с вечера дед Трошка.
Серый глядел на Любаву с сожалением и брезгливостью. Нет, хоть и несет в себе Любава примесь древней волчьей крови, далеко ей до его Волчицы: она не умеет радоваться настоящей добыче и не осталась жить в лесу, где можно было бы найти замечательное место для логова. Его Волчица никогда бы не согласилась променять лес на деревню.
Серый обиженно вскинул ягненка на плечо и ушел к себе в ельник, ушел с твердым решением, никогда больше не встречаться с Любавой, пусть она, забывшая предков, живет своей глупой деревенской жизнью и пахнет не лучшим запахом на земле: не запахом крови, а молоком, которым пахнут кутята. Он решил уйти навсегда, но уже на следующую ночь пришел к дому деда Трошки и просидел возле конуры Любавы до рассвета.
Весной, когда истонченные солнцем пожелтели и умерли снега, когда отшумел шум водополицы и сплыл на речке лед, у Любавы родились дети.
Серый был счастлив. Он радовался: у него — дети! Любава их вырастит, и он уведет их в лес.
На нем не прервется нить жизни.
Его кровь пойдет дальше.
Но радость Серого была недолгой: всего одну ночь. Жизнь много и больно била Серого.
Утром она ударила его еще раз.
8
Серый выглянул из-под ели. Волчицы поблизости не было, видимо, где-нибудь в чаще ест снег. Белка, завидя Серого, запетляла с вершины сосны вниз, улеглась на нижнем суку, следила за волком любопытными бусинками.
День был на исходе.
А Серый еще не спал.
И спать ему не хотелось: шла перед глазами жизнь, тревожила сердце.
Ах, та счастливая ночь, когда у него опять были дети, если бы она не кончалась!
Но у всякой, даже у самой долгой и темной ночи, есть свой рассвет. Рассветом закончилась и та ночь, когда у Любавы в конуре появились кутята. Серый помнит, как это было.
Зарозовели в избах окошки.
Звякнула щеколда.
Вышел на крыльцо дед Трошка.
Серый юркнул за сарай и спрятался в кустах смородины, а дед потянулся, прогоняя из тощенького тельца сон, покосился на окошко — не видит ли жена — и в калошах на босую ногу зашлепал под навес к поленнице, где у него хранилась в упрятке в коробушке из-под ботинок «домашняя аптечка». Перед завтраком деду не терпелось «занектариться», сделать начин веселью.
Дед сунул руку в упрятку и не нашел ничего: упрятка была пуста. Синеватый холодный свет утра падал на лицо деда, делал его мертвенным. Дед знал, это работа его жены: выследила и разорила. С минуту он постоял у поленницы в состоянии паралича, потом поддернул штанишки и, щупленький, маленький, засеменил к избе. На крыльце столкнулся с женой, запрыгал перед ней, потирая посинелый шелушащийся нос:
— Отдай капли, Григорьевна. Отдай, плохо мне.
Жена его — грудастая, просторная — стояла неподвижно и смотрела вдоль улицы. Дед худенько приплясывал перед ней, немощно попискивал:
— Смилуйся, отдай, жар в голове. Верь совести — это последний раз. Подлечусь и — все. Убей меня гром — все.
Жена молчала, громадно попирая ступеньки крыльца, а дед смотрел на нее умоляющее и готов был, кажется, упасть перед ней на колени:
— Не умножай страданий, Григорьевна. Вчера выпил лишку и, чтобы жить дальше, мне ободрение нужно. Ну пожалей ты меня, выручи, верни аптечку, — просил он.
А она глыбно стояла перед ним, огромная, как стог соломы. Ведро с помоями держала в руке как мочалку, никакой тяжести не слышала.