Уже позже, зимой в пятидесятых годах, после двадцатого съезда партии, когда пришло прозрение и тому страшному отжилку от генерального тракта истории нашей был вынесен смертный приговор, мы узнали, как люди — становились «врагами». Оказывается, спускалась сверху разнарядка: отловить в районе столько-то врагов народа. Есть ли они на самом деле, нет ли их — отловить и все тут.
Плановую цифру делили на Советы, и в села выезжали уполномоченные. Сергей Федорович ехал в наш Совет. Садились они ночью с председателем, брали список всех проживающих на территории Совета, и решали вдвоем — кого «отловить», кого и, может быть, даже навсегда зачеркнуть в нем.
Сперва взяли тех, кто хоть когда-то проявил сомнение в верности и разумности совершающегося: твое дело не сомневаться, а исполнять то, что предписывается... Взяли сомневающихся, взяли со спокойной совестью. Взяли и тех, кто своим умом жить мыслил: ум должен быть один на всех, тогда и порядок будет, нечего из каждого стойла голос подавать. Место таким — в тайге, среди бирючья и медведей, а не среди добрых людей.
Отсидели, набрали нужное количество, а сверху — новая цифра, а значит, и новая разнарядка по Советам, и новый приезд Головина на Лысогорье. И снова чадит в Совете в недужной тишине лампа, снова решают в могильной тишине двое — кого. Сомневающихся, лишнее говорящих прошлый раз пометили. Кого теперь клеймить? На чьём добром имени теперь ставить черную метку отверженца, врага народа?
Решили взять стариков. Жалко их, конечно, только было зажили... Но уж лучше их, проживших и сделавших свое, чем молодых, только еще жить начинающих: они еще и колхозу понадобятся и детей им еще растить... Простите, деды, что выбор пал на вас. Да вы бы и сами решили так, если бы вам было дано право решать: другого пути нет, а директиву выполнять надо.
Вырубили сушняк из молодого леса — увезли стариков, нравственную силу деревни, ее душу, ее совесть... А время с каждым днем становилось все свирепее, злее. Шли и шли сверху директивы, горели и горели по ночам окна в Совете, решали и решали двое — кого? Кого теперь брать, кого теперь из списка живущих вычеркивать? Некого. Все уже вычеркнуты. А не вычеркивать нельзя — директива требует «отловить». Не исполнишь, твое имя зачеркнуто будет как имя пособника, укрывателя «врагов народа».
— Вот здесь в семье два мужика. Одного возьмем, на другом двор держаться будет... И здесь два... А здесь в трех дворах по мужику. Из среднего возьмем, двое крайних помогут вдове при случае.
Чадила махорка.
Ставились в списке кресты.
А разнарядки шли и шли навали сто, как бураны зимой. В ту пору отловлен, наверное, был и Митроша — побродим. Он был не нашего села житель. Кто знает, откуда приходил он и куда уходил. Объявлялся он всегда неожиданно. Глянешь, бывало, а он стоит у крыльца в опорках, с мешочной сумешкой за спиной. Увидя его, мама, бывало, так и взмахнет руками:
— Митроша, ты!..
А у старика и зубы обнажаются, и добро поблескивают глазки:
— Он самый, Матвевна, Митроша — вездеход.
— Отколь бредешь-то, старинушка? Что долгонько пропа-дал-то?
— Так ить не одна ваша деревня на пути стоит, Матвевна, в других тоже побывать хочется... Здравствуй, душа добрая. Как сама-то живешь — попрыгиваешь?
Приходя на Лысогорье, Митроша ночевал всегда только у нас. Поужинает, бывало, залезет на печь, сядет у задороги и сидит, говорит самому себе слова разные. Вроде и без смысла, а все понятно, никакого толмача для перевода не надо:
— Зверя в человеке совесть сдерживает. Чуть отпустил вожжи, и вот уж он, зверь-то, полез из тебя, выскалил зубы. Сколь совести убыло, столь зверя и прибыло. Человек человека в себе сам держать должен, никто тебя без тебя от зверя твоего не спасет.
Мама убирается в избе, печку к утру готовит, пласты в нее ухватом подает, хворост на растопку, а Митроша сидит себе, отвалившись спиной к стене, словоохотится, разговаривает:
— Человек от человека духом питается. Он только рождается матерью, а питают его своим духом люди, а они разные. И тут важно — кто встретится на пути твоем; чью душу ты примешь в себя, ту и понесешь, той и светить над землей будешь.
Чем сам напитался, тем и других потчуешь.
Заметит, бывало, Митроша, с каким удивлением и восторгом я гляжу на него, скажет, прихватив меня за подбородок:
— Летела стая птиц, подлетела к роще. Сели по две на дерево — одно дерево осталось, сели по одной — одного дерева не хватило. Много ли было птиц и дерев?
Он любил вот так вот ошарашивать неожиданно загадкой. Говорит, говорит о чем-нибудь постороннем и вдруг спросит: