4
Может, вправду подумавши здраво,
зряшной клятвы своей супротив,
взадпятки отступила Любава,
за фуфайку меня ухватив.
А на воле — теплынь, как в июле,
хоть и солнце пошло под уклон,
хоть и ветры крест-накрест подули,
весь пустырь обратился в затон.
Ходим-ищем по камушкам сушу,
прошлогодний чилижник, межу…
Только вдруг: — А постой, дорогуша!
Стой, счастливая, — правду скажу…
Через топь, словно ждать нас не в силах,
нам с Любавою наперехлест
прет цыганка в горняцких бахилах,
подобравши подол, будто хвост.
Подступила. Взглянула разочек
на девичью ладонь на ветру:
— Плюнь ты мне, — говорит, — прямо в очи,
ежли я тебе, лебедь, совру…
А цыганские очи — глазища!
Бровь любая — стойком, как дуга.
И на шее, черней голенища, —
белокаменные жемчуга…
И действительно, все, что бывало,
словно высмотрев из-за угла,
про Любавину жизнь рассказала,
поименно меня назвала.
«Вот уж, — думаю, — точно — акула!»
А она, заступив нам пути,
с форсом лапу ко мне протянула:
— Ручку, бархатный, позолоти…
Тут Любава без всякого торга
целый рубль выдает на расчет.
Аж гадалка визжит от восторга,
в тайный храм нас куда-то зовет:
— Раз невеста твоя не скупая,
сей же час, даже в этом аду,
золотые венцы откопаю,
не попа — архирея найду…
И Любава, похоже, что рада,
даже мне задает, как урок:
— Вот он, бог-то! Гляди-ка, взаправду,
по-цыгански, а все же помог…
Сам крещеный, чего уж стыдиться, —
не крестясь, не садился за стол, —
не приметил я точной границы,
той, где в мир городской перешел.
Где и сам, по людскому примеру,
разуверясь в исконном святом,
потерял деревенскую веру
вместе с отчим нательным крестом.
Словом, жизнью ученый немного,
не силен я в речах перед тем,
кто порой заикнется про бога
по душевной своей немоте.
Но карал бы я строгого строже,
становясь добровольно судьей,
всех торговцев заведомой ложью,
золотыми венцами ее…
…И с Любавой не мысля браниться,
приглашаю цыганку баском:
— А зайдем-ка сперва, мастерица,
в наш Совет городской… В ис-пол-ком!
Сразу, будто подвох обнаружив,
по-сорочьи, с опаской живя,
как метнулась от нас через лужи
разъяренная ворожея,
посулив мне без дна и покрышки
в преисподней последний этаж,
говорит: — За партейную книжку
бога продал, а нас не продашь…
А Любава мне: — Турок ты, что ли?
Ошалел от большого ума.
Если брак тебе горше неволи,
так найду Боровлянку… Сама!..
Злоба рот у ней перекосила,
бороздой пролегла меж бровей…
Сроду девки такой некрасивой
не знавал я в Любаве своей.
И отрезал я начисто разом:
— Перед городом, перед людьми
этой божьей кулацкой заразой
не позорь ты меня, не срами!
Ничего мне, Любава, не жалко,
лишь бы стала ты самой баской,
задушевной моей горожанкой,
а не этакой бабой-ягой.
Не к лицу тебе страсти старушьи,
божьи крести — церковная масть…
У Любавы не токмо что уши,
шея вся багрецом залилась.
Ветровая остуда крепчала…
Растеряв золотое тепло,
без зари, не доплыв до причала,
солнце в бурую тучу слегло.
Глава пятая
1
Словно в осени, зябкой и хмарной,
остудившей денек под конец,
встал слепой голобокой казармой
перед нами бригадный дворец.
А куда нам деваться?! Заходим.
В тот же миг, как от молнии, вблизь
на барачном крутом небосводе
все наличные лампы зажглись.
И, кольцом обступив нас с Любавой,
с красным знаменем, длинным до пят,