Глава первая
1
По приказу — в порядке награды
за геройскую жизнь работяг —
получили четыре бригады,
как чертог, самолучший барак.
Всех приглядней, добротнее, выше,
и в морях городских огоньков
в десять труб он бушует над крышей,
в сорок окон пылает с боков.
А внутри — сухоребрые стены,
будто в бане настоенный жар,
и кипит день и ночь неизменный,
как на свадьбе, титан-самовар.
Как зажили мы сразу по-барски,
по ночам прогреваясь от стуж,
сто — украинских, русских, татарских —
околдованных городом душ.
Уж как справили мы новоселье,
голосисто — на трех языках,
да раскрыли у каждой постели
сундучки на висячих замках.
Каждый, будто хвалясь ненароком,
насовсем принимая жилье,
пригвоздил по-над стенкой, под боком,
все святое богатство свое:
веерок фотографий без рамок
с дорогой, ненаглядной родни,
в окружении огненных грамот,
заработанных в трудные дни.
И сияли они в нашем доме
вязью-прописью наших имен,
чистым золотом писанных домен,
вечным пламенем звезд и знамен.
2
На шаги отмеряя квартиру,
комендант, распорядок храня,
с уважением, как бригадиру,
красный угол отвел для меня.
Накупил я гвоздей на полтину
(чем я хуже хороших людей)
и раскрыл в том углу всю картину
незадачливой жизни своей.
Сверху — грамот бумажное пламя
так и пышет, аж сердце печет,
и на всех золотыми углами
припечатано слово «почет».
А пониже — на карточке мятой,
обгорелой, промокшей не раз,
батя мой — молодой, конопатый,
в дальнем детстве пропавший из глаз.
Будто, ныне почуявший силы,
с шашкой наголо, бравый на вид,
из далекой карпатской могилы,
как бессмертный, на сына глядит.
Возле — мамкин недавний портретик:
впрямь стараясь до слез не дышать,
на базарном присев табурете,
как на чудо, уставилась мать.
В давнем-давнем сарпинковом платье,
с детства памятном вдовьем платке,
как от боли к бессмысленной трате,
гомонок зажимая в руке:
пусть, мол, прахом пойдет та пятерка,
лишь бы кровный кормилец-сынок,
не торопкий на письма Егорка,
позабыть свою мамку не смог…
С ними рядышком, слева и справа,
красно солнышко глянцем двоя,
в два лица рассиялась Любава,
боровлянская милка моя.
Расцвела — ни на чью не похожа
и ничьей красоте не под стать,
что ни в сказке сказать невозможно,
ни железным пером описать…
Как, бывало, пойдем по базару,
все фотографы, сколь ни на есть,
просят сняться Любаву задаром,
красоту почитая как честь.
Вот и мне, не скупясь, чем богата,
в память самой первейшей любви
подарила Любава когда-то
четвертные портреты свои…
Слева смотрит — лукавая косо.
Справа смотрит — родная в упор.
Синеглаза, чудна, русокоса,
боровлянская вся до сих пор.
3
Словно вспыхнет горячая ранка
в самом сердце, когда в той дали
чуть увижу тебя, Боровлянка,
родный краешек отчей земли.
Там Тобол пузырится под кручей,
щучьи плесы, язевый простор,
и стоит на увале дремучий
с недорубленной просекой бор.
Стопудовые сосны из меди
даже в стужу цветут без простуд,
караулят малину медведи,
лисы тропки хвостами метут.
Там давнехонько в норке-избушке
хоронилась сама, как лиса,
да поймалась Кащею в подружки
Царь-девица, льняная коса.
Бабой стала толста и богата,
но сыны ее, внуки ее
знать не знали для кровного брата
слов милей, чем «твое» да «мое».
Там весь дол перекроен в полоски
и лежит, как рядно, полосат,
в бурых крапинах красноколоски,
в желчи проса да в дымках овса.
Там гнездится у самого яра
Боровлянка — смоленые лбы,
с керосинным настоем базара,
с хлебным духом у каждой избы.
Там истоптаны стежки-дорожки
в расписные, как терем, ларьки,
где звенят кренделя да сережки
и молчат топоры и замки.
Там в замшелой столетней церквушке,
полагая конец житию,
молят бога пробабки-старушки
о спокойном местечке в раю.
Видно, шибко завьюжило время,
всяк по-своему чует весну…
Даже деды там бороды бреют,
аж поземка метет седину.
Как земля, поколовшись от жданки,
ждет-пождет благовещенский гром,
с тайным трепетом ждет Боровлянка
по приметам судьбы перелом.
Там тревожат гудками в постели,
манят снами незнамо куда,
за поля, за леса, прямо к цели,
озаряя весь мир, города.
Как будильник, до самого света
отбивает часы каланча,
и стоит у крыльца сельсовета
белый камень с лицом Ильича.