Выбрать главу
На четвертый денек спозаранку про Любавину честь во весь рот зашипела змеей Боровлянка возле мазанных дегтем ворот. Сами свахи протопали боком мимо дома, ворча про грехи, и, кружа у Любавиных окон, перемигивались женихи. Пусть, мол, помнит заместо науки эта девка, ничья до сих пор, женихов своих цепкие руки, дегтем писанный их приговор… Будто мор в этом доме крестовом, ставни наглухо, крюк на двери, только плач проголосный, со стоном, похоронный, Любавин внутри. Как недужный, в бреду ли, со злобы, все крюки посшибав, напролом, я пробился босой, гололобый, в тот, Любавой оплаканный, дом, принося будто клятву-поруку в молодой своей, битой любви: — Слышь, Любава! Кончай свою муку. В нашу избу ступай и живи… И глядела Любава в глаза мне боровлянским неласковым днем, дочиста не обмытом слезами, с черным ставнем за каждым окном. И сказала Любава мне прямо: — Отступись ты, Егор, от меня! Не спасать тебе девок от срама, ни ворот у тебя, ни коня. Как нам жить под единою крышей? Будто ты настоящий мужик… В женихи ты достатком не вышел, совершенных годов не достиг…
…Словно вспыхнет горячая ранка в самом сердце, когда в той дали, чуть увижу тебя, Боровлянка, родный краешек отчей земли.
5
В Боровлянке, как гнездышко, малой,
в черный год начиная свой век, выжил я, мужичок неудалый, не обученный жить человек. Хоть к чему бы я сердцем ни рвался, хоть какой бы ни задал вопрос, хоть за что бы руками ни взялся: «Отступись… — говорят. — Не дорос!..» Коли сроду удачей обижен, ни в каком мастерстве не велик, вроде б ростом ты с виду пониже, слаб умишком, обличием дик. Жить на свете, выходит, не просто, и пока, для людей словно груз, я ходил по земле, как подросток, ростом с дверь, головою с арбуз. И когда на объект перемычки, с топором или тачкой в руках, я ходил, как большой, по привычке тряс поджилки мне заячий страх: вдруг да к зорьке не выполню плана, от одышки свалюсь на ходу, прослыву у людей за болвана, всю бригаду, как враг, подведу. Но на штурмах бетонного века, досыта заработав на хлеб, понял сам, что и я не калека, костью крепок и сердцем окреп. Пусть дымилась на теле рубаха, кровь по жилам бросалась в разбег, наторел я работать без страха, ради чести, за трех человек. Ну какие орлиные крылья крепче здешней, магнитной земли отлучили б меня от бессилья, от себя самого унесли! Чем-то всяк здесь становится краше, а заместо «твое» да «мое» чаще слышно по-здешнему «наше»: наше слово и наше житье, баня наша, столовая наша, наши планы, строительство, цех, если к ужину пшенная каша, так уж, будьте спокойны, на всех. Будто в праздник, для всех без талона, все становится нашим сполна: наше солнышко, наши знамена, город наш и Россия-страна. Бороды для почтенья не надо, всяк по своему нраву любим… Вот меня полюбила бригада — назвала бригадиром своим. Пусть покамест душа беспартийна, но, ценя эту душу за труд, коммунисты считают за сына, комсомольцы братишкой зовут. В цехе доменном, словно бы дома, я с прорабом не ссорюсь пока… Вот ввели меня в члены цехкома, для меня это — то же Цека! Сам нарком, на глазах у народа, лично глядя мне прямо в глаза, за железный бетон для завода всей бригаде спасибо сказал. Весь Урал извещая об этом, фото в четверть, в полметра статью напечатала наша газета про меня и бригаду мою. Там, как рота, за мной, бригадиром, вся бригада идет на аврал! …Я читал ту газету до дырок, а потом в Боровлянку послал. Пусть чуточек поплачет родная (ей и радость не в радость без слез) хоть над тем, что, как в битву шагая, сын до жизни геройской дорос. Пусть посмотрит невеста Любава и ответит мне, зла не тая, чем краса ее, девичья слава, драгоценней, чем слава моя. Пусть на вид не удался красивым, в силу чистых достатков своих, может быть, я теперь по России первый парень и первый жених.