Глава вторая
1
В добрый холод кто жив — тот и молод,
а живому — зима не долга…
И дымил, как зимовье, наш город,
на себя принимая снега.
Пусть сугробами каждые сутки
прямо к домнам, не боле версты,
шли мы, снова пробив первопутки,
на свои головные посты.
И, не чувствуя в том огорченья,
не считая потов никогда,
зиму звали мы тем горячее,
чем трескучей у ней холода.
Да не снегом, а пылью цемента
наши жаркие лбы пороша,
вот и эта зима, как легенда,
через нашу судьбу перешла.
Нынче солнышко лыбится с неба,
а внизу, все бугры оголя,
коченеет в разводьях от снега
железняк — городская земля.
А на ней без оград-палисадов
не дымит, заколев до нутра,
голый город, с боков и фасадов
на себя принимая ветра.
А ветра у нас хлеще, чем вьюги,
а земля у нас — вечный залог…
2
То ли с ветру, с устатку, с натуги
по весне я чуток занемог.
Вся бригада меня врачевала…
И бетонщики, как доктора,
дали мне всяк свое одеяло,
снова спать уложили с утра.
…Вот гудки перетаяли где-то,
и, сдаваясь бредовому сну,
сердце к солнцу взмывало кометой,
снова падало в стужу, ко дну.
Будто в мозг мой все жилки стучали,
и как гром рокотнул из-за гор:
— Где живет тут бригадный начальник,
наш земляк, боровлянский Егор!..
Словно оземь ударилась память,
бред, как пламя, метался и гас,
и погас невзначай со словами:
— Бригадир! Проживает у нас…
Значит, это по должности строгий,
учиняя полдневный обход,
сам кому-то на нашем пороге
комендант наш острастку дает:
— Только вам здесь, гражданка, не место!
Тут, считай, монастырь. Но — мужской.
Кто сама-то вы? — Мы-то! Невеста!
— Не пущаю… — А кто ты такой?
Как воскрес я тогда из-под груды
одеял, пропотевших дотла,
не боясь ни стыда, ни остуды,
чуть не этак, в чем мать родила.
Прямо с койки, броском волкодава
коменданта настигнув в сенях,
говорю: — Так ведь это ж Любава!
Ты, начальник, и впрямь, как монах…
А Любаву узрев, будто пташку,
что стомилась, в пути изморясь
(полушубочек — нарастопашку,
на подоле и валенках — грязь):
— Залетай, — говорю, — золотая!..
И, вовсю распахнув два крыла,
будто впрямь высоко залетая,
во дворец наш Любава вплыла.
И глядит на меня, как в обиде,
дескать, ясно: незваный не мил!
Года два парень девку не видел,
а увидел — язык проглотил…
И нашло мне на разум затменье,
вроде тучки на солнечный свет,
сердце бьется в чудесном смятенье,
надо слово, а умного нет.
— Как дела? — говорю. — Любо-мило!
Все дела будто сажа бела:
две депеши в твой адрес отбила,
а по городу пеша пошла.
Шла, как дура, несыта, немыта,
с каждым встречным вела разговор,
где живет, мол, герой именитый,
преподобный строитель Егор!
Некорыстно твое именитство,
тут вас тыщи героев таких.
Ну а ежли решил не жениться,
дело ваше, товарищ жених…
— Да уймись ты, — прошу, — хоть на милость!
Чай, не женка, а прешь на скандал.
До сих пор ты мне снишься, как снилась,
а депеш — и во сне не видал.
Верно, где-то на торных дорожках,
по сухим да обжитым местам
ходит почта в казенных сапожках
и неделю не жалует к нам.
Будто камень свалив стопудовый,
легким сердцем желая вздохнуть,
покрестила Любава, как дома,
лоб да плечи, да мощную грудь.
Как почуяла высшую смелость,
ту, что с ходу берет города,
руки вымыла, переоделась,
космы в косы сплела. И тогда
в белой, смытой до дырок холстине,
тканной впрок до гражданской войны,
преподносит мне мамкин гостинец,
хлеб да соль от родной стороны:
вроде шаньги — ржаная коврига
да кирпичного цвета калач…
И раскрылась Любава, как книга:
— Вот, Егорша, хошь смейся, хошь плачь!
Дожилась Боровлянка до крышки,
обносилась, считай, догола,
пашаничку сдала как излишки,
на ржаные хлеба перешла…
Дескать, кончились свадьбы-гулянки,
кулакам снарядили обоз,
и отныне в одной Боровлянке
две коммуны да третий колхоз!
Каждый вечер собранья да сходки,
в каждом доме галдеж да дележ.
Терпят люди по доброй охотке,
им по нраву, а мне невтерпеж…